Изменить стиль страницы

Он сорвал ее с креста, взял на руки, как ребенка, на платье его струилась кровь из ран ее, он лобызал раны и пил кровь, — рабов, дерзнувших дотронуться до нее, он приказал четвертовать, он создал из нее божество и велел приносить ей жертвы…

Да, да — она была его богом, и весь мир должен пасть на колена, поклоняясь ей…

— О Боже, — как он любил свою рабыню, он — ее смиренный раб.

И зачем ему так мучиться?

Он решил теперь вдруг вырвать ее из своего сердца — никогда больше не думать о ней, выбросить цветы и красную ленту, так мучительно напоминавшую ему о ней…

Но когда наступили сумерки, он побежал к дому, в котором она исчезла вчера, и ждал…

Наконец он увидел. Она выходила из ворот — она оглянулась кругом, но его не заметила.

Он тихо пошел за ней.

Не спугнуть бы ее — не исчезла бы она вдруг с его глаз. Он еле дерзал дышать.

Она шла быстро, будто чувствовала, что кто-то крадется тихо позади ее — все быстрее — в сумеречных аллеях жаркоцветных акаций пылал белый свет ее платья, как блуждающий огонь меж тростников на темном болоте…

Теперь он был убежден, что потеряет ее из виду, быстро подошел к ней, еле сознавая, что делает.

Она остановилась в глубочайшем испуге и безмолвно глядела на него.

— Я боялся потерять вас из виду, — сказал он наконец, — вы так быстро шли…

Он тяжело дышал и смолк.

Они медленно шли рядом.

Он приходил в себя.

— Я не знаю, как я дерзнул остановить вас, но в тот момент, когда я заградил вам путь, я не знал, что делается со мною…

Он молчал некоторое время, потом заговорил быстро, коротко, отрывисто, торопливо и убедительно, как будто он хотел стряхнуть с своего сердца тяжелое бремя:

— Вы не знаете, как я искал вас. Целые дни я блуждал по всем улицам, по всем церквам, по парку, в аллеях, чтобы только уловить ваш взгляд — один лишь взгляд, нет, лишь его отдаленнейший блеск, сокровеннейшее ваше дыхание. — Я не знал вас, никогда раньше я не видал вас, я знал лишь одно: что вас я найду между миллионами женщин. Та, что подарила мне цветы и вложила в душу мою свет своих очей, может быть лишь такою, как вы.

Она шла все быстрее, и он молил и шептал горячо:

— О, как я люблю тебя, ты, моя божественная рабыня. Ты — родина моя и моя песнь, ты все, что во мне глубоко и чисто… Я ношу тебя в себе, как святое солнце — в бездну моей души ты светишь, как отблеск могучей звезды в буре океанов — твои глаза, как две туберозы, и каждую ночь ты обвиваешь меня гибкими ветвями ивы членов своих…

Она остановилась дрожа и низко опустила голову.

— Как часто я держал тебя в объятиях, как часто я с бесконечной любовью ласкал лицо твое, целовал глаза твои, высоко бросал тебя на грудь мою и пил из уст твоих божественную радость…

Он схватил ее за руку. Она дрожала, как сердце, только что вырванное из груди.

— Скажи же мне одно слово, одно только слово. Я знаю, что та любишь меня, что ты должна любить меня: кто дарит такие цветы, тот должен любить.

— Ты знала, что ты сама даришь мне себя, когда ты отдала мне эта цветы.

Он снова замолк, смотрел на нее, полный мольбы и страха.

Она не отвечала, отняла руку и тихо пошла дальше.

— Скажи лишь одно слово, — молил он. — Если ты не хочешь, я никогда больше не заговорю с тобой, позволь лишь издали следовать за тобой, лишь изредка ловить твой взгляд, дай насладиться твоим образом, музыкой твоих шагов, бесконечной гармонией твоих движений. Позволь мне это, та не знаешь, как я мучаюсь, какие безумные сны погружают меня в сумасшествие — скажи лишь одно слово, скажи хоть, что я должен уйти от тебя…

Он все более и более терялся, заикался, невыразимо страдал, запутался и забыл, что хотел сказать.

Слезы тихо текли по ее щекам, но ни одно вздрагивание, ни одно движение не выдавало ее рыданья. Она тихо рыдала кровью своего сердца, как рыдает чайка, которая потеряла путь, горестно томится и не может вернуться.

Он почувствовал, как целый мир с треском рушится в нем.

Пустынная безнадежная скорбь охватила его сердце — он шел возле нее, будто в час заката, когда солнце погасает навеки и вечная ночь надвигает на землю свои страшные своды.

Он шел так, будто идет на край света, чтобы переплыть на таинственный берег бестенных дерев, холодного кладбищенского воздуха, в котором покоятся неподвижные птицы с безжизненно распростертыми крыльями.

Нечто от него влилось в нее — быть может, она чувствовала безграничную скорбь, то же предчувствие вечной пустынности и тишины смерти, она вздрогнула, взяла его руку и тихо прижалась к нему…

— Мне страшно, — шептала она тихо.

Они глядели друг на друга в глубочайшем испуге…

Дыхание стало в ее груди в ожидании чего-то, что должно было обрушиться на нее с ужасом Страшного суда.

И в одно мгновение пронеслась по его душе отвратительным потоком муки — его Голгофа последних дней.

Дикий гнев волновал его мозг, он злобно схватил ее за руки, сжимая их железным сжатием; он злобно кричал:

— Распять я велю тебя на кресте, распять, распять!

Одно мгновение она стояла, трепеща от страха, и дрожала, как лист осины, затем вырвалась из яростных объятий его и умчалась…

Он видел, как она бежит, но весь мир стал кружиться в его глазах, молнии погружались во тьму, солнце с грохотом падало в бездну…

Безмолвно, словно его сразил удар невидимой косы, он упал на землю…

Проходило много дней и ночей.

Он заперся и никого не впускал к себе.

Он боялся выйти на улицу, потому что знал, что встретит ее, он знал, что и она ищет его, что она блуждает и ищет его, как он искал ее.

И когда снова смеркалось и он должен был идти, он тихо крался вдоль домов, вдоль деревьев аллеи. Малейший шорох пугал его, отзвук далеких шагов вызывал в нем страх — все, что окружало его, весь мир мыслей и воспоминаний, весь мир позади него — была она.

Он не знал, чего он так боялся.

Он чувствовал только: если он снова встретит ее — должно свершиться ужасное.

И никогда он так не жаждал ее, никогда не терзался так.

Когда мир становился глухим в необъятной тиши, когда из чашечек звезд расцветала и лилась тихая благодать света, когда между ветвями каштановых дерев кровью блистала скорбь луны — тогда, ах, тогда он с отчаянным криком простирал к ней руки, душа его замирала в дикой судороге, и он полз к ней, ему казалось, что расстояния должны исчезнуть, и она, облитая благоуханием чудеснейших цветов, виденных им в грезах, облаченная в неземные чары голубой роскоши неба, спустится к нему и сожмет своими лучезарными руками его больное, горячечное чело, привлечет его к себе, будет ласкать и целовать его…

Или же: она изольется на него с непостижимой благодатью тиши и покоя, разольется в нем забвением и запоет в душе его светлую песнь белых снов.

Или же: она снизойдет на него тихим отзвуком далеких колоколов, расстилающих в душе его зеленые ковры родины, опьянит его сердце блеском чудных воспоминаний детства, когда еще на коленях матери он грезил чудесами, дремлющими в девственной груди, слушал песню, которую пело ему родное озеро в жуткий час полуночи и глядел вверх к птицам, неподвижно расстилавшим свои тяжелые крылья над таинственными могилами, блуждал по садам, богатым черными деревьями, на которых висели громадные кисти, и с них свешивались тяжелые золотые цветы.

Он томился по ней и он безумно боялся снова увидеть ее.

Однажды ему показалось, что он видит ее в окне. Она прижала лицо к стеклу и глядела на него глазами потухающего созвездия.

Это было страдание, не имеющее сил вскрикнуть или стонать. Лишь покрытый золою потухающий огонь в печи. Лишь последний треск погребальных свечей у катафалка, с которого унесли гроб. Лишь последнее дыхание ветра, упавшего на землю, стонущего, изломанного, мчащегося задыхаясь по осенним сжатым полям.

Он взглянул в глубочайшем испуге, отскочил — лишь глаза горестно прильнули к прозрачному лицу с его погасающим созвездием. Он дрожа прислонился к стене: будто саван, промелькнуло мимо его глаз — и все вдруг исчезло. С невыразимым страхом он смотрел в глубочайшую ночь предместья.