Изменить стиль страницы

Распахнулась дверь, и Даша молча бухнулась в ноги к этому мизерному человеку и с воем стала каяться:

— Прости, Христа ради! Грешна пред тобой и перед Богом… Ты не святой, ну и я согрешила…

— Чиво? — выкрикнул солдатик, задрав на затылок фуражку.

Даша молча поднялась на ноги и молча показала рукой на свой живот.

— Это почему же? Эта штука? А?

Солдатик расставил ноги в стороны и подбодрился.

— С кем, стерва? — завизжал он, не дождавшись ответа, и с силой пихнул в живот Даши грязным сапогом…

Диким криком огласилась кухня. Даша покатилась на пол и стала корчиться в судорогах…

На дворе всполошились бабы, словно кто-то напугал кур в курятнике. Злобные лица женщин, кричащих, неистовых и бессильных жались к окну, руки, сжатые в кулаки, грозили солдату…

Но никто не шел на помощь…

— Зовите полицию! Зовите полицию!.. — кричал чей-то задыхающийся женский голос.

— Полицию? — передразнил солдатик. Голос его сделался еще тоньше, ругательства полились изо рта вместе с брызгами слюны…

— Убью! — кричал маленький человек и топтал ногами живот Даши…

Когда, продравшись через толпу любопытных, будочник отворил дверь в кухню, солдатик, отскочив от хрипевшей Даши, выбросил из рук окровавленный утюг…

— Собаке собачья смерть… — шептал он, сидя на стуле с трясущимися опущенными руками…

И все молчали… Было тихо: только тяжело дышал солдатик и хрипела на полу умирающая…

Волк[*]

Сумерки опускались все ниже и все шире охватывали безбрежные снежные равнины…

На западе горела багровым пламенем узкая полоска заката, и розовый отблеск его еще дрожал на снежной поляне: казалось, что там день уходит под землю и, готовый скрыться, оглядывается назад с грустною улыбкой скорой разлуки.

Отовсюду надвигалась мгла, веяло одиночеством, равнодушием молчаливой смерти…

Порою словно вспыхивал ветер на снежных курганах и убегал куда-то в сумерки, а снежная пыль дымком гналась за ним, крутясь на гладких целинах снеговой равнины; тогда придорожные вехи, там и сям торчавшие из-под снега, вздрагивали своими озябшими голыми прутьями и что-то жалко-беспомощное, сиротливое было в их клонящихся долу силуэтах…

Быстро потухала багровая полоска заката. Сгущались и тяжелели сумерки. Поползли из-под земли, как очертания далеких гор, темные тучи. Потухли розоватые и палевые блики на снегах. Снежная степь хмурилась все больше и больше… Побежал ветер к закату и жалобно заплакал около одинокой старой березы… Темная, молчаливая долгая зимняя ночь быстро надвигалась со всех сторон.

По проселочной дороге, мало торной, трудно различимой в белесоватой мгле зимнего вечера, шел человек в серенькой шинели; голова его была повязана поверх фуражки с козырьком, через уши пестрым женским платком, кончики которого торчали под подбородком; за спиною болтался лыковый пещер[253]. Человек шел, сильно сгорбившись, и отмахивал шаг левой рукой, а правой опирался на подожок, который, вонзаясь острым наконечником в крепкий снег, жалобно повизгивал в такт торопливому беспокойному шагу… Опушенные снежной пылью брови, жесткие усы и небритый подбородок, меж которыми торчал красный вострый нос, пестрый платок через уши и ноги в лаптях, обмотанные рваным тряпьем и казавшиеся от этого мохнатыми и чрезмерно толстыми, сгорбленность и пугливая осторожность всей этой одинокой фигурки среди безбрежного снежного моря придавали человеку вид голодного рыскающего по степи волка.

Порою одинокий путник тревожно взглядывал в ту сторону, где погасла багровая полоска вечернего заката, и принимался бежать рысцой; и тогда в его пещере что-то побрякивало, под мышкой болталась палка, кончики платка под подбородком вздрагивали, как уши зайца, а под острым носом клубился белый парок… Поскрипывал снежок под жесткими промерзшими лаптями, что-то позванивало в пещере — и это еще более оттеняло одиночество и сиротливость бегущего среди снегов человека. Пробежав две-три минуты, путник, словно отчаявшись в своем намерении добежать куда-то, переменив вдруг рысь на тихий шаг, тяжело дышал и произносил кротким усталым голосом:

— Ах, ты, Боже мой милостивый!

И опять похрустывал лаптями по снегу и скрипел острым подожком…

Уже совершенно стемнело, когда проселочная дорога наконец оборвалась: она, как маленькая речушка, впала в большую дорогу, широкую, плотно укатанную, резко темневшую разбросанным по ней лошадями пометом… Уныла загудела телеграфная проволока, и темные силуэты телеграфных столбов побежали в обе стороны дороги и спрятались во мраке…

— Ах, ты, Боже мой милостивый!

Человечек остановился около одного из столбов, снял с руки варяги[254] и долго возился с жестяной коробочкой из-под монпасье, набивая задрогшими руками цигарку из газетной бумаги. Когда ему удалось наконец закурить, он стал маяться на месте, попыхивая в темноте огоньком цигарки, как маленькая молния вспыхивавшим и по временам озарявшим острый нос и побелевшие усы и сейчас же погасавшим…

Теперь не так жутко на этой широкой ровной дороге с вереницею убегающих вперед и назад столбов. Как живая, непрестанно гудит проволока и напоминает о том, что столбы бегут в город к людям…

А вот и люди!..

В притаившейся тишине близкой ночи глухо доносится далекое бульканье бубенчиков…

Насторожился одинокий человечек… Что-то пугает его: отошел с дороги под березу и, прижавшись к толстому дуплистому стволу ее, исчез в белесоватой мгле… А бульканье бубенчиков все ближе и ближе… Кто там едет с колокольчиком?.. Боится одинокий человечек колокольчиков, как затравленный волк лая гончих…

— Ах, ты, Боже мой милостивый… Слава Тебе на небеси!..

Человечек вышел из-под березы на дорогу и, похлопывая о бока руками и притоптывая ногами, стал дожидаться: теперь отчетливо доносился шум приближающегося обоза… Это целый оркестр: скрип и визг тяжело нагруженных саней-розвальней[255], немолчный говор разноголосых бубенчиков, хруст снега под ногами лошадок и обозных, лошадиное усталое пофыркивание и глухие людские голоса, тяжело понукающие измученных долгим переходом покорных животных:

— Ого-го-го! Милая!..

— Слава Тебе на небеси! — прошептал одинокий человечек и весело заплясал по снегу мохнатыми ногами…

Бубенчики звучали все громче и раздельнее; стало слышно характерное уханье раскатывающихся и режущих снег отводами[256] саней, отдельные голоса людей. А скоро и самый обоз смутно зашевелился в темноте длинной живой змеею, лениво ползущей по дороге. Впереди замаячил темный силуэт человека; он казался великаном, но по мере того, как обоз приближался, фигура его уменьшалась и росла в ширину, пока не превратилась наконец в обыкновенного плотного коренастого мужика в долгополом, перетянутом толстою пояскою овчинном тулупе с высоким торчащим раструбою около головы воротником, делавшим этого мужика похожим на старорусского боярина. Должно быть, этот воротник да огромная, наподобие жезла, палка в руках обозного мужика и делали его в темноте великаном…

— Путь-дорога, православные! — тоненьким осипшим тенорком крикнул одинокий человечек.

Обозный вожатый шевельнулся, и грубый низкий голос ответил из темноты:

— Спасет Бог!

Вожатый поровнялся с путником, подозрительно оглядел его с головы до лаптей и пронзительно свистнул долгим тревожным свистом.

— Го-го-го! — донеслось с дальнего конца обоза, пропадавшего в темноте…

— Холодно, православные!..

— А ты что за человек?

— Путешествующий!..

— Куда же ты пробираешься?..

— В родимые края… Вы не сумлевайтесь! Такой же православный, как и прочие… Вот!..

Одинокий человечек перекрестился и спросил:

вернуться

*

Печ. по: Чириков Е. Плен страстей. М., 1909. С. 261–276. Впервые: Новый журнал для всех, 1910. № 16. С. 11–22. За этот рассказ, в котором выражалось отрицательное отношение крестьян к Столыпинской реформе, на номер журнала был наложен арест (он был конфискован). Арест был отменен 25 февр. 1910 г.

Рассказ отличает прекрасное знание народного слова. Известно, что Чириков в одной из любительских постановок играл Луку в пьесе М. Горького «На дне», и его игру сравнивали с игрой И. М. Москвина. Особенно поражало произнесение слов «особым казанским народным говорком» (Лазаревский Б. Е. Н. Чириков // Россия и славянство, 1932. № 165. 23 янв.). Известно также, что Чириков очень удачно выступил в роли Третьего мужика в толстовских «Плодах просвещения».

вернуться

253

Пещер — большая, высокая корзина, плетенная раструбом.

вернуться

254

Варяги — грубые рукавицы.

вернуться

255

Сани-розвальни — низкие и широкие сани без сиденья с боками, расходящимися врозь от передка.

вернуться

256

Отвод (саней) — крюки, дуги с боков.