— Еще мне сказали, что польские девки в любви не искусны, — со значением заверил Иван, — пока их расшевелишь, так весь потом изойдешь.

Федор Сукин поклонился, не смея возражать великому государю, хотя на этот счет окольничий имел собственное мнение, и долго не поднимал головы, пряча лукавую улыбку.

* * *

Осенний воздух прозрачен и чист, точно таким бывает вода в глубоком колодце: ни дуновения ветерка, ни ряби. Застыла поверхность стеклом, и на саженной глубине, увеличенной толщей воды, был виден каждый камень, всякая неровность дна, а в самый угол забилась огромная, болотного цвета жаба.

Жизнь свою она начинала на реке Клязьме, в одной из заводей, которая поросла водорослями и казалась мутной от цветения и темно-грязной тины. Возможно, жаба так и прожила бы свою недолгую жизнь в заросшей мутной заводи, если бы не огромное любопытство, которое подталкивало ее раздвинуть привычные просторы и посмотреть, что же делается за глинистым берегом.

А за ним был сырой луг, а еще поле, в котором уютно жаба чувствовала себя в дождь и совсем оно было чужим в сухую погоду: ни лужицы, где можно было спрятаться от солнечного зноя, ни прохладной грязи, чтобы дождаться ночи. Но вот за полем, где оно обрывалось крутым склоном, находилось глубокое болото, с которого веяло прохладой, чего не могла вытравить даже июльская жара, а кваканье было настолько дружным, что заглушало колокольный звон Успенского собора.

Вот туда и брела жаба, чтобы жить в веселье среди шумной братии, наряженной в темно-зеленые пятнистые куколи.

Жаба не дотопала до края болотистой жижи каких-то трех аршин, когда была подхвачена мальчишеской ладонью, которой привычнее было выковыривать липких пиявок из-под коряг и камней и сбивать комьями земли ласточкины гнезда на обрывах. Однако жаба была вещица занятная, и не побаловаться ею было грех. Малец упрятал жабу за шиворот, временами заглядывая себе за пазуху, чтобы проверить — не сдохла ли божья тварь (слишком сыра и прохладна). Но жаба, веря в лучшее предназначение, продолжала жить, а затем, улучив удобный случай, нашла прореху на рубахе и выпрыгнула в густую траву.

Оказалось, что это был скотный двор, где пахло навозом, куриным пометом и молоком.

Путешествие жабы продолжалось недолго, она не успела пересечь двор, как была накрыта мозолистой рукой хозяина, которая и переправила ее в холодный колодец. Отныне заточение ее будет вечным, а все потому, что жаба в колодце — это к удаче, и вода от ее присутствия становится прохладной и никогда не теряет свежести.

Осень взяла такую высокую ноту, с какой не способен справиться ни один церковный певчий. Осенний воздух застыл на самом верху, и небо грозило расколоться от звона, только иногда на траву, шурша и сбивая с такта, падал высохший лист, а потом голубой купол снова замирал в ожидании чего-то необычного.

Кученей осталась во дворце.

Иван Васильевич приставил к черкешенке двух толмачей, которые учили княжну русскому слову. Темрюковна оказалась способной — уже через неделю она нахваталась многих фраз, а через три месяца сносно лопотала.

Иван Васильевич виделся с Кученей почти каждый день, и его до слез потешала неумелая речь черкесской княжны.

Государь изнывал от желания, его пьянил аромат трав, которыми черкешенка натирала свое тело. Запах был возбуждающим и таким же диким, какими были Кавказские горы с их елями и кипарисами, и таким же ядовито-сладким, как дыхание степного тюльпана. Княжна казалась ему неприступной, как вражья цитадель. И разве мог знать Иван о том, что по воскресеньям, когда княжна не была обеспокоена царскими визитами, через потайную дверь к ней проникал ее возлюбленный — князь Афанасий Вяземский.

Незаметно минул год.

Княжна освоилась во дворце совсем. Она уже свободно говорила по-русски, а ядреные крепкие словечки, которым толмачи обучили ее смеха ради, пристали к ней так крепко, что казались такими же естественными, как зовущий блеск темных глаз или легкая кошачья поступь.

Будущая царица совсем не походила на прежних девиц, которые ранее жили во дворце: она вела себя так, как будто ей принадлежала не только Девичья комната, но и весь двор, включая самого государя. Кученей не стеснялась открывать своего лица, и стража во все глаза пялилась на будущую жену Ивана Васильевича. А у черкесской княжны было на что посмотреть: кожа матовая, как слегка потускневший жемчуг, да не тот, что заболел в отсутствии человеческого тепла, а тот, что перезрел, почувствовав на себе жар плотской страсти; зубы — цвета сахарной свеклы, а ресницы так густы и лохматы, что напоминали засек.

Кученей весело скакала по лестницам терема, забывая, что это не узкие кавказские тропы, а дворец державного государя. И что ступать следовало бы чинно, слегка наклонив голову, а если платье чуток длинновато, то придерживать его подобает изящно рукой. Вот наступит на подол да расшибет себе лоб, и тогда сраму не оберешься.

Старицы, которыми был наполнен едва ли не весь дворец, заметив княжну, только крестились и нашептывали зло:

— Царь наш сам как дьявол, так еще и дьяволицу решил себе в жены подобрать. Покойная Анастасия Романовна не таких правил держалась. Тиха была, сердешная, и приветлива. Нас, рабынь своих, почитала и не считала зазорным в пояс поклониться. А эта черкешенка по дворцу с кнутовищем шастает, как казак какой. А на глазищи ее посмотрите. Дикие! Такие, что впору искру выжигать.

Когда до Ивана Васильевича доходили такие разговоры, он хохотал так, что с колокольни Благовещенского собора недоуменно слетало воронье.

Кученей отличалась от прочих государевых баб еще и тем, что была княжной и вела свою родословную едва ли не от ордынских ханов. Черкешенка знала, что корни ее величия упираются в римских кесарей.

Это не Анюта и не Пелагея, которые были хозяйками дворца лишь на короткое время, до той самой поры, пока их место не займет другая. Кученей пришла во дворец не для того, чтобы сидеть почетной гостьей на многошумных пирах, а для того, чтобы распоряжаться. После отца она унаследует Кавказские горы с большими городами и малыми аулами, она госпожа глубоких ущелий и снежных вершин. А впереди Кученей ожидает новая вотчина — тихая русская равнина, с покорным и боголюбием народом.

Если она смогла быть принцессой в Кабаре, то почему не стать царицей в Русском государстве!

Иван любил праздничные выезды, обожал гулянье, да такое, чтобы шабаш сотрясал небо, а ангелам икалось от безрассудного веселья. А Вербное воскресенье было примечательно вдвойне — намечалось крещение черкесской княжны, а потому к Кремлю, как бывало только в великие праздники, стал сходиться народ. Иван Васильевич ходил по темницам и давал амнистию оступившимся. Таких набралось три сотни — их вывели во двор и открыли с напутствием врата:

— Еще попадетесь… ноздри вырвем!

Разбойники кланялись до земли и обещали жить миром или уж, по крайней мере, не попадаться. И от этого обилия произнесенных слов слаще не становилось, горечь припекала горло и драла так, как будто вдоволь отведали хрена.

Своим вниманием Иван Васильевич не обделил и душегубов, которых особенно много было при Чудовом и Андрониковом монастырях. Царь спускался в глубокие подвалы, пропахшие плесенью и сыростью, ждал, когда отворят двери, и, глядя в темноту, спрашивал у игумена, который обычно сопровождал самодержца:

— Все ли здесь душегубцы, блаженнейший?

Игумен был для узников и богом, и тюремщиком одновременно, отвечал со вздохом:

— Все, государь, все до единого. А тот в углу, что на соломе сживает, зараз семь душ порешил. Ждем твоего указа, Иван Васильевич, чтобы на плаху спровадить.

Глянул на татя Иван Васильевич, но рожа его разбойной не показалась. Скорее всего весь его облик вызывал жалость: на руках пудовые цепи, к ногам привязана огромная колода, и для того, чтобы сделать хотя бы один шаг, сначала нужно было пронести ее. А одежда на нем такая залатанная и драная, что казалось, будто бы на нем не было кафтана вообще. С трудом верилось, что высохшие руки могли сотрясать кистенем, слишком они казались невинными в сравнении с длинным нескладным телом. Однако когда игумен велел подойти ближе, тать с легкостью оторвал от земли неподъемную колоду и приблизился на сажень.