Частенько Иван Васильевич наведывался сюда с девками, а для этого случая игумен держал для государя баньку, строенную из кирпича, чтобы тепло подолее хранило, а усердием монахов рядом был вырыт пруд, где после банного жару полоскался государь с полюбовницами, оставляя в воде грех.
Все здесь жило в ожидании государя, а простыней для царя наготовлено столько, что хватит на три года безвылазного проживания. В подвалах монастыря в крепких дубовых бочках хранилось рейнское вино, до которого Иван Васильевич был большой любитель, в Охотничьей комнате висели арбалеты и пищали — одно из давних развлечений государя. В огромных прудах за слободой плавали великаны осетры, всегда готовые порадовать царя-батюшку сочным мясом. А лесной дух был настолько свеж, что пьянил всякого въезжающего.
Чаще Иван Васильевич бывал здесь летом, когда можно побродить по полям, где высокая трава скрывала даже сохатых. Зная о пристрастии государя бродить среди высокой травы, ее берегли так же свято, как и ризницу с монашескими сокровищами. Траву запрещали косить, вытаптывать, и, глядя на это обилие зелени, в котором водилось несметное количество певчих птиц, казалось, что это один из уголков рая.
Особой гордостью мужского монастыря был сосновый бор, который изобиловал грибами, но самое главное в нем было то, что росла в чаще редкая ягода — медвежьи слезы. Бросишь несколько ягодок в кипяток, а потом такой настой получишь, что по крепости браге не уступит, а по духу — лучше медовухи будет. Вот до этого навару Иван Васильевич и был большой охотник, а потому и собирали монахи ягоду впрок — высушивали, складывали урожай в мешки и корзины, а отведать ягод давали только самым именитым гостям, приправляя ими мясные блюда.
Кусты с ягодами охраняли особо, и послушники ходили в лес с тем порядком, с каким праведный монах обязан выстаивать ежедневную службу.
Заповедный был край у Александровской слободы — не рубили здесь деревьев, не рвали цветов, и ребятне запрещалось купаться в прудах, чтобы грешными телами не измарать царскую рыбу.
Редко Иван Васильевич бывал здесь зимой, но всегда знал о том, что ждет его прогретая баня, а с дороги это в самый раз, чтобы отогреть озябшие ноги.
В Александровской слободе государь жил так же по-царски, как привык в Москве. Монахи — народ работящий, а потому выстроили Ивану Васильевичу такие хоромы, что не грех похвастаться и перед именитыми гостями. Правда, постеля жестковата — монастырь как-никак! Но Иван Васильевич этой безделицей не маялся и храпел на липовых досках так, что пробуждались в своих кельях монахи.
После отречения пролетел месяц — не развалилось государство, не разверзнулось земное чрево, чтобы принять в себя отринутое отечество, не ухнуло оно с высоты в тартары. А продолжало жить прежней неказистой сущностью — мужики отлеживались на теплой печи, бабы с коромыслами на плечах шагали по воду, монахи молились, а прочие грешили. Все осталось на том же самом месте, что и месяц назад. Вот только трон пуст, и никто на него не сядет, чтобы стереть накопившуюся пыль.
До государя донесли весть, что челобитие его прочитано на митрополичьем дворе, встряхнуло оплывшее от безделья боярство, что сумели отодрать они толстые седалища и ринулись вослед государю.
Второй день Иван Васильевич ждал посыльных.
Выглянул государь во двор, а на душе потеплело — монахи народ артельный и старательный, успели очистить от снега двор, а дорожки посыпали песком с солью, да так круто, что она растопила снег и рыхлыми вкраплинками добралась до самой земли. Порядок во дворе такой, что хоть сейчас заморских гостей принимай! Но вместо послов пришли владыки, посланные митрополитом Афанасием. Постояли они во дворе, повертели головами, созерцая чистоту и порядок, а потом, не дождавшись почестей, стали подниматься на красное крыльцо.
Государь встретил гостей хмуро: присесть не разрешил и остановил у порога грозным окликом:
— Чего надобно, владыки?
— На царствие, государь, возвращайся, вся русская земля тебя об этом просит. В ноги тебе, государь, кланяемся. Дом твой в запустении стоит, а царствие в унынии. Скорбь великая без твоей милости над царствием витает, — начал игумен Чудова монастыря, — а нам, грешным, оттого тоска невыносимая. Вернись же, Иван Васильевич, на царствие, всем миром тебя просим!
Застыли архимандриты: что же государь скажет?
Снял самодержец шапку, перекрестился на чудотворный крест, и владыки невольно ахнули: облысел государь, вместо кудрей жалко топорщились остатки волос. Нелегко далось ему скитание по московским слободам.
— Посмотрите на меня, государи. Кто перед вами? Это не ваш прежний всесильный господин, а немощный старик! Сам удивляюсь, в чем душа держится. Сколько тебе лет, владыка?
— Бог не обидел, семьдесят минуло.
— А мне и половины этого нет. А я так в горе своем разомлел, что чудится мне, будто на сто лет прожил. Кожа моя пожелтела, морщинами покрылась и стала такой же безобразной, как кора древа. Волосья с меня клочьями сходят, как с паршивой собаки. Горестно мне, владыка. Ой, тяжко моему сердечку! Такая боль на душе, что и рассказать не могу. Ведь не просто же я со своего двора ушел, а царствие свое покинул! Не бывало еще такого, чтобы государи московские трон оставляли и бродягами бездомными по дворам неприкаянно шлялись. Хотел я городок на окраине себе оставить, чтобы зажить там честно и быть мирянам верным господином, но истину понял… Нигде для меня места нет! Не греет чужая сторонушка. Если где и буду жить, так это в Александровской слободе. А на царствие… не вернусь! Живите как хотите! — махнул рукой Иван Васильевич.
— Государь наш, не можем мы без тебя жить. Царствие без хозяина — это все равно что дитя без присмотра. Пропадем! Разорят нас недруги! А в самой Москве столько смуты позналось, что и не пересказать. Самозванцы на твой трон зарятся, того и гляди, что великокняжеские бармы наденут.
— Нет мне дороги в Москву! — пусто отвечал Иван Васильевич.
— Государь, только ты можешь изменников наказать. Они, злыдни, себя хозяевами мнят! Караулы поставили, честной народ от ворот гонят, а татей столько в Москву набилось, что счет потерян. Думным чинам просто так в городе показаться нельзя, того и гляди разбойники голову отвернут. Шатание, государь, в городе, а поутру бабий визг слышен. Он-то похуже бесовского смеха. Такое блудство пришло, такая пакость вокруг наступила, что не приведи Господи!
Владыки не сделали и шагу — так и стояли просителями в самых дверях, правда, не о себе хлопотали, о царствии заботились. Многих из них Иван Васильевич помнил с детства, а архимандрит Левкий до того строгий был, что драл юного царя за малейшую провинность, а сейчас ниже всех голову наклонил.
— Государь, не отринь протянутую руку, — просил ростовский владыка, — не отвечай злом на добро.
— Не держу я на вас зла, святейшие отцы, — отвечал царь. — Изменники-бояре обступили трон, вот они-то и желают прервать мой род. Неужто вы думаете, что по своей воле я заперся от мира и окружил себя великой охраной? Смерти боюсь! — признался государь.
Селение и вправду напоминало полевой лагерь и, не зная того, что здесь засел самодержец, можно было бы предположить, что в московские пригороды проник многочисленный отряд врагов.
Владыки с содроганием подумали о бердышах, которые упирались им в спины, когда они шли от ворот монастыря до государевой кельи.
— Не бойся, государь, — настаивал игумен Чудова монастыря, — мы клянемся своими епитрахилями, что никто не мыслит против тебя зла, а если кто и горазд на лихое дело, то проклянем его всем миром! Помрет он без покаяния, приняв на себя тяжесть анафемы!
Анафема! Нет на Руси большего проклятия, чем отлучение от церкви. Вот такой кары желал государь своим недругам, и чтобы каждый православный плевал душегубцам вослед, и чтобы крестились старики, глядя на боярские шапки, а юродивые кидали комья грязи в горделивые спины.
Анафема!
Молиться им тогда втихую, прячась от постороннего взгляда, подобно татям, волокущим чужое добро. И проклятое слово не смыть до самой кончины.