— Митрополит, блаженнейший Афанасий, все это богатство моих великих предков, Рюриковичей. Икона Божьей Матери Владимирской была подарена Владимиру Мономаху… Вот эти покровы вывезены с Византии моей бабкой Софьей Палеолог, а вот эти кубки и потир дарены мне греческими патриархами. Так что, блаженнейший, я свое забираю.

Заутреннюю службу Иван Васильевич не пропустил и в этот раз. Успенский собор был полон: бояре, дьяки, окольничие, давя друг друга, старались протиснуться поближе к государю, который стоял на коленях у самого амвона и каялся так, как будто грешил всю жизнь, и гулкие удары от неистовых поклонов не могло заглушить даже пение.

Кончилась служба, государь поднялся.

— Прощай, митрополит. Был ты мне хорошим духовником, брал на себя мои грехи. Журил меня по-отечески, когда я шальной бывал. Век добро твое помнить стану. Видно, более с тобой нам не увидеться. И вы, бояре… простите меня, если в чем был неправ. А теперь мне идти нужно, кони застоялись.

Однако просто так государю к саням не пройти — у самого входа Ивана Васильевича встречали тысячи московитов и, заприметив государя, обнажили на морозе головы. Споткнулся мятежный дух самодержца о рабскую покорность, и понял он, что запросто не уйти.

— Господа московиты, — обратился государь к народу, — не стало мне в родной вотчине места. Замыслили супротив меня худое вороги мои — хотят лишить жизни и меня, и царицу! Ухожу из Москвы, потому что хочу сберечь чад своих. Спасибо вам, были вы для меня добрыми слугами, а теперь не держу я вас более. Ступайте! Ищите себе нового хозяина… А если не захотите… живите как знаете, я вам не судья!

— Государь, не оставляй нас своей милостью! — жалко раздалось из толпы.

— Пожалей, Иван Васильевич, как же мы без тебя?!

Царь, казалось, не слышал — благословил подставленное под руки чадо и пошел в сторону запряженных саней.

Царского скарба набралось много — сотни саней и дровней были нагружены до самого верха. Если и оставалось что во дворце, так это битая рухлядь да собачья конура у царских врат.

— Царицу не вижу, — буркнул Иван.

— Не хочет идти Мария Темрюковна, — возник перед государем Федор Басманов. — Говорит, что никуда с Москвы не тронется.

— Тащить ее силком, — строго распорядился Иван, — если будет даже сопротивляться, тогда связать ее по рукам и ногам, а затем бросить на простые дровни.

— Слушаюсь, государь. Сделаем, коли велишь.

Через минуту стрельцы вынесли на руках бьющуюся царицу, которая так материлась, что заставляла ежиться стоявших рядом богомольных стариц. Дорогую ношу бережно уложили на дровни и накрыли шубами.

— Где попугай Сигизмунд?! — вскричал Иван Васильевич. — Не поеду без заморской птицы!

Переглянулись бояре — государя куда больше интересовал Сигизмунд, чем царица Мария.

Принесли государю и птицу, которая, попав на мороз, так истошно орала, что сумела переполошить воронье, сидевшее на куполах. Видимо, они приняли какаду за грозного хищника и успокоились только тогда, когда попугая спрятали в теплый каптан.

Множество саней заняло несколько улиц, площадь, стояло вперемежку с дровнями крестьян, а вокруг создавался такой ор, как будто намечалось великое переселение.

Народ обступил сани со всех сторон и не хотел выпускать государя из Москвы. Стало ясно, что это не обычная сумасбродная выходка царя, а решение серьезное — государь оставлял стольную навсегда.

Поднялся Иван Васильевич с саней.

— Господа, выпустите меня из полона. Христом Богом прошу, не господин я вам более. Уезжаю с Москвы совсем. А куда еду… и сам покудова не ведаю! Думаю, надоумит меня Господь. Еду туда, куда глаза укажут. Еду с челядью, что верна мне, бояр при вас оставляю, не нужны мне изменники! Если позволит мне Господь, то поеду на самую окраину русской земли и там устрою для себя княжество, где и буду хозяином. А теперь более не держите меня, дайте мне дорогу! Не невольте мою душу.

Расступились московиты, и государь выехал за ворота.

— Государь-батюшка, а как же я?! — бросился вдогонку за санями Никитка-палач.

Обернулся Иван Васильевич к детине.

— Шапку бы надел, Никитушка, не спалился я на тебя, только вот взять все равно не могу. Едут со мной слуги верные и груди надежные, а все вороги в Москве остаются. Вот где твоя служба пригодилась бы! А туда, куда я еду, она мне без надобности. Погоняй, Федор.

Так и остался стоять Никитка-палач посреди дороги, провожая взглядом череду удаляющихся саней. А красная рубаха, словно разлившаяся кровь, за версту была видна на свежевыпавшем снегу.

Ударил с Кремлевского бугра колокол, но прозвучал он в этот раз одиноко, как будто отпевал покойника. А хвост удаляющихся саней был виден еще долго, а потом и он затерялся между стволами сосен.

* * *

Не бывало такого прежде, чтобы покидали великие князья Москву, опалившись на своих холопов. Бывало, что, почуяв ледяной дух смерти, князья принимали постриг в одном из монастырей, но в этом случае в стольной всегда оставался старший сын, который с поклоном брал в руки дело отца.

Сейчас было иное: обида государя была так велика, что он не оставил в Москве не только наследника, но даже не попытался объясниться с думными чинами. Приказал собрать на сани батюшкино добро; сказал, чтобы собирались в дорогу верные люди с семьями, с тем и отбыл.

Москва оставалась сиротой. Была неприкаянная и не прибрана, как юродивая девка, выпрашивающая милостыню. Не находилось того, кто приласкал бы ее приветливым словом, утешил бы в горе. А оно было так безмерно и велико, что могло вместить в себя не только царский дворец, но и весь Кремль.

Выпавший снег укрыл разбросанный по двору сор, и это белоснежное покрывало напоминало саван.

Царский дворец стоял без надзора. Еще вчера можно было услышать грозный оклик стрельца на всякого стремящегося войти во двор, а сейчас ворота были распахнуты, и ветер качал створки из стороны в сторону, выводя на целую версту заунывную песнь. Во дворе вольно гуляли ребятишки: они лепили снежную бабу. Снеговик получался едва ли не в стену высотой, со стрелецкой шапкой и бабьим передником, сбоку торчала жидкая метла.

А потом ребятишки расстреляли бабу снежками и разбежались по своим делам. Нечего было делать на царском дворе — скукота одна, с царем-то повеселее было.

Два дня бояре ждали, что государь одумается. Ну попугал малость своих холопов, постращает перед всем миром, пора и к дому ехать. Однако Иван Васильевич воротить сани ко дворцу не собирался.

Выходит, не журил государь, а говорил всерьез.

Бояре не ведали, в какую сторону подался государь Иван Васильевич: множество саней, подобно малой бусинке, затерявшейся в речном песке, пропали в дремучих лесах, и оставалось только надеяться, что поезд самодержца не будет разграблен татями, а сам государь-батюшка будет жив-здоров и подаст о себе весточку.

Вместе с государем из Москвы отбыл его личный полк — стрельцы, которые денно и нощно караулили покой московитов. Горожане уже привыкли слышать их ночные перебранки, удары колотушек, которые не затихали до самого рассвета; задорные голоса сотников, окликающих караул; привычную ругань, которой стрельцы наделяли всякого, кто шатался по ночным улицам; теперь московиты понимали, что для глубокого сна не хватает виртуозной матерной брани дружинников и задиристой веселой переклички.

Примолкла Москва. Насторожилась.

До веселья ли, когда заупокойную едва спели. Если и слышен чей-то глас, так это взывающий о помощи.

Весело было только на Городской башне, где бродяги отметили отъезд государя тем, что поколотили четырех стрельцов, оставшихся горевать у блудливых девок в посадах, и повыбивали слюдяные оконца в царских палатах.

А на следующий день Циклоп Гордей принимал в свою братию полсотни нищих, которым обещал покровительство и всякое сбережение даже от лиха государева.

Просто так в орден Гордея не попасть — важны заслуги перед миром, и каждый, кто искал покровительства всемогущего татя, проходил испытательный срок, выпрашивал милостыню на базарах, грабил купцов на въездных дорогах и непременно отдавал часть «нажитых» денег всемогущему вору.