Бояре на митрополичьем крыльце стояли рядком. Все здесь — Шуйские, Воротынские, Ухтомские…

— Нет в том нашей беды, — посмел возражать боярин Морозов, глава Сытного двора. — Черкешенка во всем виновата, вот она и мутит государя. Не нашей она породы, хоть и крещение приняла.

— Верно глаголет Михаил Морозов, — поддержал боярина Федор Шуйский. — Ей бы только на жеребце скакать по Москве. А наши бабы к этой лихости не приучены, они все больше рукоделием заняты.

Набат уже давно отзвонил, а народ к митрополичьему двору все прибывал.

— Господа, не по чести нам с вами рядиться, нам бы государя обратно на царствие вернуть. Как ушел он от нас, так порядка на московской земле не стало. Отчину государеву всю испакостили, по Кремлю на конях всякий разъезжает, святым куполам поклоны не кладут. Девки пьяные по ночам визжат, тати на московских улочках режут друг дружку, а потом тайком без отпевания погребают. Смута пошла по Руси, — увещевал митрополит.

Здесь же стоял ростовский владыка и взирал на толпу. Среди прочих он заприметил Циклопа Гордея, который когда-то был у него послушником в Борисоглебском монастыре. Поначалу казалось, что в Гордее столько святого духа, что возвыситься может — по пять часов кряду с колен не вставал; а только, видно, вызревало в нем порченое зерно, урожай от которого придется пожинать еще не один год. Ему бы тогда в капище кланяться, а он в Божий храм пошел и так возвысился, злодей, что самого царя по плечу похлопать может. Кто знает, быть может, уход государя с Москвы был его сатанинским промыслом!

— Покаяться нужно перед государем, пусть простит он нас грешных, а тогда и Божий суд нас помилует! — поддержал митрополита ростовский владыка. — Как бы зрячи мы ни были, а только без царя мы во тьме плутаем. Как бы велико стадо ни было, а только пастух нужен для того, чтобы умел не только стадо на сытный луг вывести, но еще затем, чтобы накормить плетью нерадивого. Вот так-то, господа, даже у татей старшой имеется, а мы же всегда царям служили!

— Пусть государь откажется от черкешенки! — раздался из толпы голос. — Вот тогда и поклониться ему не грех.

Ровный строй бояр нарушил Морозов — вышел вперед на шаг, приосанился. Дородности боярину не занимать — закрыл собой сразу трех мужей.

— Нам без государя нельзя. И чем крепче будет государь, тем лучше! Порой к нам разум через плеть доходит. И чем пуще государь нас на ум наставляет, тем больше от того нам прибытку. Только как же, господа, мы можем служить государю, который опалился на нас почем зря и слушать не желает, будто бы мы не слуги его, а злодеи какие-то!

— Что же ты предлагаешь, песий сын, нового государя выбирать?! — воспалился митрополит. — На мятеж народ подбиваешь! Не слушайте его, служить мы должны тому государю, который нам дан Божией милостью, а не мятежным хотением! Если не покаемся сейчас мы перёд Иваном Васильевичем, так уедет он с родной вотчины в дальние края, вот тогда и нахлебаемся мы досыта горюшка. Быть без царя — это все равно что жить сиротинушкой без матушки и без батюшки. Вот и в челобитной своей государь отписал, что не винит он свою челядь и холопов, а в лихоимстве судит ближних бояр!

Всколыхнула людская масса, забурлила. Митрополиту показалось, что выплеснет она сейчас на крыльцо и сметет ближние чины.

— Мятежные речи глаголешь, Афанасий, народ на смуту подбиваешь, кто тогда Москве и государю служить станет?! — возроптал Федор Шуйский.

Вот кто к мятежу склонен, Федор и при Иване Васильевиче в опале был, а сейчас, как государь отбыл, так на него и вовсе управу не найти.

— Нам без государя нельзя!

— Не быть нам без царя!

Пожалел Циклоп Гордей, что отправил братию в разные стороны: кого милостыню собирать, а кого на большую дорогу купеческую мошну трясти. Вот сейчас самое время, чтобы перекричать московитов: «Нового царя давай!» Вот тогда и выбрали бы боярина попокладистее, а затем окружили бы разбойной опекой.

А те, кто остался с Циклопом, примолкли. Не потянут они против московитов: и стая волков отступает, когда бежит табун лошадей.

— Господа, мы не против Ивана Васильевича, нам он достался по воле Божией. Пусть он нами и правит! Мы ему на верность клятву дали и отступать от нее не собираемся, — говорил Федор Скопин-Шуйский.

— Да мы сами изменников покарать готовы! — поддакнул Морозов.

— Не отпустим со двора, пока не побожатся, — науськивал московитов на бояр Афанасий, и всем стало ясно: скажет владыка: «Ату изменников!» — и растащит челядь вельмож по сторонам стаей озлобленных псов.

— Не отпустим! — охотно подхватили московиты, предчувствуя забаву.

Это, пожалуй, поинтереснее, чем потеха на масленицу. Не каждый день ближние бояре шею для бития подставляют.

— А может, государю царствие в тягость стало? Может, и стоит отречение принять? Если пастырь слеп, так как бы он нас всех в зловонную яму не потянул! — посмел возроптать Федор Скопин.

— Слушайте, господа, устами Федьки глаголет сам дьявол! Узнаю его поганую речь. Скоро он станет говорить, что сатанинский присмотр лучше Божьей благодати. Смотрите, господа, дьяволы над его головой летают и в уши Федьке поганые речи нашептывают! — Отступили передние ряды, тесня задних, и страх пронесся над толпой. — Покайся, грешный! Только тогда ты и можешь найти себе спасение. Покайся, если не хочешь на бедовую голову снискать праведную анафему! Кайся! — вопил Афанасий. И всем присутствующим показалось, что устами неистового монаха глаголет сам Господь.

— Каюсь я, Господи! Каюсь! Каюсь! Каюсь! — крестился Федор, всерьез испугавшись анафемы. Вот тогда не только в церковь не войти, даже церковную изгородь не переступить — камнями забросают!

— К государю идите, в ноги ему упадите, прощения просите! Если Господь позволит, может, тогда и вернется на царствие Иван Васильевич! — наставлял митрополит.

— Вот что я вам скажу, государи, — подался вперед Горбатый Александр. Боярином он был видным, уже тогда заседал в Думе, когда многие из чинов только народились. Уж не его ли обвинял Иван Васильевич в своем послании? — Ехать нам надо к государю, и немедленно! Если мы и примем царское отречение, то каково нам далее быть? Даже если и изберем мы государя, то как же он посмеет на чужой двор прийти и на трон сесть, на котором до него Иван Васильевич восседал?! — обрушился с упреками боярин. Стоявшие рядом князья пыжились; непонятно было, кто в этом виноват — Никольские морозы или, может быть, деланый гнев старейшего боярина. Ведь еще вчера он призвал к себе старших Рюриковичей и, возведя глаза к потолку, восхвалял судьбу, что смилостивилась она над князьями и отправила самодержца в чертову дыру коротать свой век. Пил на радостях Александр горькую, хлопал себя по лоснящимся портам и орал, что заживет теперь лучше прежнего, а на царствие надо избрать кого посговорчивее, чтобы самим у трона стоять и перстом государю указывать. Даже гордыня Александра Горбатого переломилась о мятежный дух собравшихся холопов. — Хозяином можно быть только в своем доме, со своим порядком чужую горницу не переступают. Звать надо государя на царствие!

— Звать! — восторжествовали московиты.

— Звать! — совсем искренне отозвались стоявшие рядом бояре.

Пожив немного у гостеприимного попа и переломав в большой кручине все лавки и столы, Иван Васильевич отбыл в Александровскую слободу. Хозяин пытался удержать желанного гостя — говорил, что такие столы сделает, что в самой Москве не сыскать, обещал сокрушить государеву кручину целебными травами, но Иван Васильевич отмахнулся от него, как от назойливой козявки, повелел собираться в дорогу. А поп, несмотря на Никольские морозы, стоял на крыльце без шапки и наблюдал за тем, как челядь, не торопясь, запрягает ленивых лошадок.

Александровская слобода — любимое место государя. Сюда он приезжал не только в великую печаль, но и тогда, когда сердце бередила несказанная радость. С малолетства он помнил здесь каждый уголок и обихаживал двор монастыря с той страстью, с какой купец раскладывает на прилавках выгодный товар: перед собором велел посадить цветы, у входа яблони, а двор распорядился выложить в белый камень; да чтоб один к одному был а колеса телег при езде не прыгали. Староста слободы, игумен монастыря неустанно поддерживали все улицы а опрятности, а если замечали где по углам запрятанную грязь, секли немилосердно, воспринимая ротозейство едва ли не за разбой.