— Московиты над нами смеются, на улицу грешно выйти. Все пальцами тычут и в спину хихикают.

Бояре сидели без разбору: нет прежнего чина, как устроились, так и ладно. При государе, бывало, каждый норовил поближе к трону присесть, а тут самые почетные люди на скамьях сидят и срама не мути.

— Надо просить государя на царствие вернуться. Смута в государстве пошла, а московский тать Гордей скоро повелит самодержцем себя величать. Наш государь так разобиделся, что даже трон свой любимый не взял, — продолжал Андрей Федоров, — он как в заточении, в самой дальней комнате стоит. А дворец государев испоганился весь. По коридорам юродивые да нищие шастают, а скоро все бродяги с Городской башни в царский дом переберутся. А Гордей с полюбовницами на царское ложе устроится. Невмоготу уже более бесчестите терпеть. Воротить надо государя!

— Воротить-то хорошо, да кабы знать, куда ушел! С того времени ни слуху от него, ни духу, будто сгинул Иван Васильевич среди болот, только память о нем и осталась, — крестился Челяднин.

— Говорят, царь в Александровскую слободу подался. Этот дворец он особенно почитает.

— Господа бояре, думается, надо послать гонцов во все стороны, по всем главным дорогам. Тот гонец, что государя разыщет, чином повыше станет. А напишем мы государю о том, что исстрадались мы без его царского присмотра, что нужна нам его твердая рука, как благодать Божия. Пусть карает и милует нас по своему усмотрению, и не будет от нас ему в том никакой преграды. Что скажете, бояре?

— Согласны мы с тобой, Андрей Дмитриевич, звать государя на царствие нужно! — дружно отозвались бояре.

Иван Васильевич покидал Москву с тяжелым сердцем. Раньше он уезжал из Москвы то на Казань, то на войну с Ливонией, то на охоту, но лишь затем, чтобы вскорости вернуться. Сейчас стольный город царь оставлял навсегда. Вопреки обыкновению, он даже не оглянулся на купола, которые манили его золотыми зрачками.

— Душа болит у меня, Гришенька, — жаловался Иван Васильевич. — Неужто я был боярам плохим хозяином? Не обижал никого понапрасну, любил по-отечески, одаривал как мог, казну свою не жалел. А они меня сгубить надумали, жену мою, чад моих. Уеду я, Гришенька, на самый край земли, чтобы вовек их никогда не видеть и не слышать. Буду жить в махоньком городке со своими верными слугами. Пускай они себе нового царя выбирают, если я им не по нраву пришелся. Что ты скажешь на это, Гришенька?

— А что же сказать, государь? Долго ты терпел от бояр лиха разного. Если бы ты не уехал, так заморили бы они тебя.

— Заморили бы, Гришенька, заморили!

— Государь, далее-то куда путь держать? — подъехал на пегом рысаке князь Вяземский.

— Езжай прямехонько, а там Господь надоумит.

Поезд растянулся на добрую версту, и это походило на великое переселение народов, уезжали молча и хмуро, как будто берегли силы для дальнейших странствий, чтобы, подобно ветхозаветному Моисею, сорок лет плутать по пустыне. Только кто-то иной раз пытался затянуть песню, такую же горькую, как дальняя дорога, но она глохла, едва родившись. Не было того заряда, чтобы рвать глотку, это не царская охота, когда трубили в рога и орали на радостях всю дорогу былины, веселя себя и государя. Это было как изгнание, когда ворог занял дом, выставив законного хозяина со двора, и оттого печаль была великая.

В зимнюю пору смеркается быстро, едва отъехали от Москвы, а ночь так густо облепила поезд, словно кто-то набросил на всю округу непроницаемое покрывало. Царь задерживаться не хотел, а потому бегство продолжалось уже в темноте, только иной раз колонна останавливалась, чтобы высветить факелами дорогу.

У большого села царь велел устраиваться на ночь. Повелел привести старосту, и рынды немедленно выполнили наказ государя, притащили перепуганного мужика и бросили в ноги государю.

— Всех моих людей по домам разместишь, а я в самом большом доме остановлюсь. Поживу там денек-другой. Все понял… господин? — избежал привычного обращения Иван Васильевич. Холопы только у царей и бояр бывают, а если теперь он «Иванец московский», так, стало быть, все для него господа.

Мужик, видно, ошалел от близкого присутствия самодержца и только мотал головой, не в силах вымолвить и слова. А может, подзабыл от страха все слова, вот потому и напрягал морщинистое чело. Увесистый подзатыльник, щедро отвешенный Федором Басмановым, значительно прояснил его память, и он стал тараторить без умолку:

— А как же, государь?! Как же не найти?! Все будет так, как надо! В доме у меня жить станешь. Атласные простыни тебе постелю, всю челядь к себе отправлю. Как же не найти?! Вот счастье-то мне на старости лет привалило! Никогда не думал, что государь в моем доме почивать станет!..

— Не государь я более, — стал подниматься с саней Иван Васильевич, — бояре меня из Москвы прогнали, вот поэтому я и бедствую. Оставил я свое царствие и иду сам не знаю куда. Видно, счастье искать, которое меня покинуло. Так что не зови меня более государем, для тебя я… Иван Васильевич. А если Иваном назовешь, так не обижусь.

— Как же можно?! — перепугался мужик. — Неужто прогнали?!

— Прогнали, хозяин… А теперь пойдем, вставай с колен да веди в свой дом.

Огонь от фонарей, словно ветхую ткань, в клочья разрывал темноту, освещая дорогу государю.

У старосты Иван Васильевич прожил целую неделю. Это не царские хоромы, но дом был обжит и просторен, а потому государю он приглянулся.

К самодержцу теперь челядь обращалась не иначе как Иван Васильевич, а холопы за неделю и вовсе разучились бить челом; посмотрит разудалый молодец на шею, где еще неделю назад висели царские бармы, и проговорит:

— Щи на столе стынут, Иван Васильевич. Хозяин зовет.

Хозяин обедал с Иваном Васильевичем за одним столом, а челядь, с делом и без дела, пялилась во все глаза на державного гостя. В лице хозяина Иван Васильевич встретил благодарного слушателя и, прежде чем отправить ложку в рот, подолгу жалился на судьбу, перечисляя козни бояр.

— Столько лиха они мне причинили, что и не перечислить, — говорил самодержец, — жену мою отравили, в малолетстве в голоде и в холоде держали, а сейчас и вовсе решили с вотчины меня вытолкать.

— А если бы ты не ушел, Иван Васильевич?

— Порешили бы! Наговором каким или зелье отравное в питие подсыпали бы, — хлебал с ложки жарких щей Иван Васильевич.

— Выпороть их за это мало, Иван Васильевич.

— Мало, — живо соглашался царь, — другой бы на моем месте в заточение бы их отправил, а я по своей доброте терплю. А потому что рассуждаю я по-праведному — близких слуг, как и родственников, не выбирают. Еще их деды моему деду служили, а потому и я должен их службу принять.

— Все верно, Иван Васильевич, — выпивал винца хозяин.

— Понятливый ты. Мне бы таких слуг поболее, когда я царем был, вот тогда и смуты бы не было. Может, и я бы свое царствие не оставил. Если бы я сейчас на царствие остался, то непременно тебя окольничим бы сделал! А там, глядишь, боярином бы стал.

От такого откровения душа у старосты млела, и улыбка растекалась так обильно, как плавленое масло по горячей сковородке. Не чаял он таких слов услышать. Дед его лапотником был, отец в холопы себя продавал, только он сам едва разжился — старостой стал. И кто бы мог подумать, что сам царь чин окольничего сулить станет. Только вот заковырка одна махонькая имеется: будто бы Иван Васильевич без удела остался, и староста едва сдержался, чтобы не присоветовать государю возвращаться в стольный град.

— Эх, хозяин, хорошо мне у тебя, вот так и жил бы на твоем дворе. Что мне для счастья надо? А самую малость! Женушку бы, детишек, вот и все, пожалуй. А может, поменяться мне с тобой, хозяин? — пристально посмотрел государь на старосту. — Ты в Москве сядешь, а я вот деревушкой твоей заправлять стану.

— Как же я могу мыслить об этом! — перепугался хозяин. — Каждому своя доля. Все мои прадеды господам служили, и я от этой участи не хочу отказываться.

— Не нужен московский двор?