Спорщиков взяли в тесный круг. Шумно выдыхали, когда удар был особенно коварным, и вскрикивали, когда он приходился по телу. Иван Васильевич упивался собственной силой. Не будь детины-соперника, так повалился бы на землю и, задрав ноги кверху, отсмеялся бы сразу за многие дни траура. Видно, в драке он находил очищение, вот поэтому и не валил детину сразу, даже как будто нехотя отбивал его удары, позволяя даже приблизиться к себе, а потом, устав от этой назойливости, двумя ударами прогонял его опять. Толпа раздвигалась, охотно впуская в себя дерущихся, и уже давно разделилась надвое, помогая спорщикам советами. Чернь восторженно следила за дракой: она никогда не видела более искусного поединка. Иван Васильевич успевал махнуть палкой, подмигнуть красавице, терпеливо поджидающей самца-победителя, и прогоготать над неловким движением детины.

Вдруг государь споткнулся, повалился на бок, и в следующее мгновение над его головой застыла суковатая палка детины.

— Государь!

— Иван Васильевич!

Кафтан разорвался, и парень увидел, как посыпались в грязь самоцветы, украшающие великокняжеские бармы.

— Государь Иван Васильевич, не признал! — каялся отрок. — Видит Бог, не признал! Прости меня, государь!

Толпа ахнула, став свидетелем перерождения долговязого дворянина в государя всея Руси.

А Федор Басманов орал:

— Ну чего застыли, ротозеи?! В ноги государю кланяйтесь! В ноги!

Вместе со всеми на колени пал и детина.

Государь хохотал долго. Он пнул ногой рассыпавшиеся каменья, а потом, взяв под руку оторопевшую девку, повел прочь.

Завтра вся Москва будет говорить о поединке детины с царем. И еще долго он будет сыт и пьян, рассказывая о своем знакомстве с государем.

* * *

Иван Васильевич привел девку во дворец, и караульщики, бесстыдно пялясь на новую пассию, справедливо полагали, что чином она не так велика, чтобы отворачиваться в сторону.

А девка была и впрямь хороша — черноока и белолица.

Караульщики только пожимали плечами: где он такую стать находит? И, услышав последнюю новость, гоготали дружно всем дворцом:

— Это надо же, девку на палках у холопа отбить!

Девка жила в покоях у Ивана Васильевича, и теперь царицыно место было занято. Она не была смиренной, Как Анастасия Романовна, и такой бесстыдной, как Федунья, и отдавалась Ивану только при опущенном пологе. Присутствие во дворце девицы совсем не мешало Ивану Васильевичу глазеть на прочих баб и хлопать их по рыхлым бокам.

Избранница царя не делала тайны из своего происхождения, и скоро весь дворец посмеивался над Иваном, из уст в уста передавая, что царь подобрал девку из нищих. А еще — что мать у нее юродивая, а отец вообще тать!

Девица со смехом рассказывала мастерицам и караульщикам о том, что была приживалкой у Хромого Яшки, что одну грешную ночь украла у Гордея Циклопа.

Узнав об этом, Иван Васильевич горевать не стал.

— Что ж, теперь я ее буду звать Калисой Грешницей. Никогда не думал, что через бабу с московскими татями породнюсь. Будет мне с ними о чем потолковать перед тем, как заплечных дел мастера их на плаху отведут.

Похождения Калисы еще более подогревали в Иване страсть, и он то и дело расспрашивал о Яшке Хромом:

— Ну и как же он? Крепко голубит Хромец?

Калиса девка была бесхитростная и отвечала Ивану как есть:

— Поначалу мне непривычно было с ним, слишком грубым казался. У меня мужики-то поласковее были: и поцелуют, и грудь погладят. А этот схватит ручищей и на пук соломы потащит. А потом ничего, прикипела я к нему. А когда случалось с кем-то другим любиться, то мне как будто Яшки Хромого и не хватало. Он когда на мне лежал, так совсем сатанел, а как совершал свое дело, так лежал мертвецом, как будто и вправду из него душа отходила.

— И как же ты с ним любилась? — продолжал допытываться Иван, лаская девицу. Под пальцами он ощущал плоть, горячую, подобно крови, и такую же мягкую, как голубиный пух.

— А по-всякому! Но более всего ему нравилось на мне лежать, бывало, ноги оторвет от земли и лежит эдак… А из меня все кишки наружу прут, а потом еще и прыгать начнет. А еще и так бывало: к дереву приставит и юбку задерет. Ох, и любил он потешиться!

Иван Васильевич ощутил в себе желание и сомкнул пальцы.

— Ой! — пискнула девка. — Да ты так-эдак из меня все выдавишь. Вот и Яшка Хромой так же грудь любил тискать, — и уже с нежностью: — Похожи вы чем-то один на другого. Рассказал бы ты мне, Иван Васильевич, о своих бабах, ведь не монахом же жил.

— Не монахом, — согласился царь, — только многих баб я уже и не помню, как будто и не бывало, — честно признался царь.

— Расскажи, о каких помнишь.

— Первая баба у меня Анютка была, ее мне боярин Андрей Шуйский подсунул. По двору слух ходил, что она его зазноба. Вот Анютка меня любовным утехам и выучила.

— И что же стало с ней?

— Прогнал я ее со двора.

— Почто?

— Со стряпчим слюбилась. Этот молодец, оказывается, не только посох за мной таскал, но и на бабу мою поглядывал. Потом девиц много было, брал всех без разбору. А вот Прасковья запомнилась, повариха она была с Кормового двора. Эх! Дородная была бабенка, телесами трясла, как купец в ярмарку красным товаром. Шесть месяцев со мной пробыла, а потом бояре ее прогнали. Забрюхатела! Но более всего запала в меня Пелагея. Я у нее первый был, — сказал царь тоном посадского распутника. Стало ясно, что маленькая победа над юной дивчиной оставила в его душе радость. — Жила в моих покоях и трапезничала за царским столом… красивая была! Более таких я и не встречал.

Чуткое девичье ухо уловило грусть.

— Так и женился бы на ней, Иван Васильевич, если люба была!

— Не положено мне на дочери пушкаря жениться, какой бы красой она ни была. Византийскую кровь с грязью не мешают!

— А меня ты когда прогонишь, Иван?

Царь пристально посмотрел на девицу, а потом отвечал:

— Будь пока, не надоела еще! Жил я с Анастасией Милостивой, поживу теперь с Калисой Грешницей.

Чета беркутов свила гнездо на самой вершине собора, который был окружен высокими монастырскими стенами. И трудно было понять, что заставило птиц выводить птенцов именно здесь, невзирая на постоянный колокольный звон, вопреки инстинкту. Может потому, что: этот дальний монастырь стоял на самой вершине горы и напоминал огромный холодный утес, обдуваемый со всех сторон стылыми ветрами. Предки этих птиц селились высоко в горах, летали среди островерхих скал, и память крови цепко держала ощущение высоты полета и силы ветра, миг, когда можно было подставлять воздушному потоку расправленные крылья — вот когда можно сполна почувствовать их упругость!

Задрав головы, селяне в недоумении пожимали плечами — одно дело, когда аист обживает соломенные крыши хуторов, и совсем другое, когда на соборе гнездится беркут.

Однако беркуты жили так, как будто рядом не было ни селения, ни монастырского двора, да и самой звонницы. И громкий крик птицы то и дело нарушал покой тихой обители, показывая тем самым, кто здесь господин.

Посмотрит старица вверх и перекрестится, как на нечистую силу, а с высоты на нее крест смотрит.

Не находилось охотника, чтобы спихнуть гнездо вниз, так и поживали здесь птицы, защищенные высотой и ветром.

Птицы подолгу кружили над лесом, монастырем, полем, зорко оберегая свое гнездо, и ни один вражий промысел не в силах был помешать вывести птенцов.

Никто из селян не видел беркута стоящим на земле, словно не хотел он пачкать самодержавных стоп о грешную землю, а если и опускался, то на огромный холодный валун. Точно так государь не может сесть на простую скамью, и несут вслед за ним рынды тяжеленный стул.

Не для беркута грязь!

И на земле он должен быть выше всех смертных на высоту камня, так и государь, даже во время богослужения возвышается над боярами сразу на несколько ступеней.

И, посматривая с высоты полета, беркут размышлял о том, что человек отсюда казался особенно ничтожным.