— Как будете спор решать? Божьим судом или кто рубиться станет?

— Разве я не хозяин? Кому как не холопам за господскую честь стоять?

— Так и передам Гордею, — глянул последний раз на красавицу Григорий. Хмурый получился взгляд, строгий. Сейчас ему показалось, что Калиса смотрела лукаво. Уж не ошибся ли? Даже блеск свечей, падающий на икону, может показаться лукавым подмигиванием Божьих обликов.

— Пошел я. Дел полно. Мне еще нож заточить нужно. Видать, бойня не из легких будет.

— Что ж, ступай, коли охота есть, — отвечал Яков Прохорович.

Некоторое время сутулая спина Гришки возвышалась над зарослями камышей, а потом спряталась за темными бутонами.

Бродяги собрались на Кобыльем поле, на том месте, где Яуза делала ровный изгиб, напоминая искусного наездника, пытающегося набросить гигантскую петлю на кобылье стадо, лениво пережевывающее красно-синий клевер.

Пастух, совсем малец, без суеты пощелкивал бичом, угощая между ушей нерадивую пеструшку, посмевшую выбиться из стада, и был нимало удивлен, когда на поле с разных сторон вышло до десятка тысяч бродяг.

— Мать честная! — выкатив глаза, пялился он на ряженую братию и невольно перекрестил лоб, увидав среди прочих нищих монахов и гулящих баб.

Опасаясь недоброго, угостил непослушную пеструшку по толстому крупу бичом и повел стадо на простор.

Некоторое время враждующих бродяг разделяло удаляющееся стадо, которое напоминало медленно убегающую реку, где гребнями волн были колыхающиеся спины пеструшек. Этого времени было вполне достаточно, чтобы обдумать еще раз все, но свирепый голос Гордея подогнал сомневающихся:

— Ну чего тащитесь, как беременные блохи по грязной собаке?! Григорий, выдай тем, кто отстал, плетей для пущей резвости!

Звонко запела плеть, которая тотчас прибавила прыти и всем остальным.

Гордей, как князь перед боем, был облачен во все праздное, даже повязка у него на голове была чище, чем в обычные дни. Доспехи заменяла цветастая сорочка, а вместо меча — тяжелый кистень.

Мальчонка-пастух подогнал поотставшую корову кнутом, и бродяги остались одни.

Тишина перед бранью — дело обычное. Вот сейчас выйдут на середину два ратника, которым суждено во многом определить исход сражения. Затянулась пауза, дожидаясь молодцов, но вместо этого раздался крик:

— Эй, Гордей Циклоп, где это ты глаз потерял? Уж не со старухами ли ночь проводишь, вот они тебе его и профукали!

Раздался дружный смех. Брань началась, а без нее и битвы не бывает.

— А ваш-то Хромец Яшка хорош! Баба, видать, его с лавки спихнула, вот поэтому он и хроменьким ходит.

И новый смех, громче прежнего, потревожил примятый ковыль Кобыльего поля. Даже трава, смеясь, поднялась. Оглянулся пастушок на бродяг и улыбнулся себе под нос. Кто бы мог подумать, что здесь веселье такое зреет.

Яшка Хромой возвышался на троне. Это был грозный правитель среди родовитых вельмож, которому подчинялись московские посады; воевода, который привел свое воинство на Кобылье поле. Калиса, подобно царице, сидела рядом с государем, а украшение из черно-бурой лисицы — словно венчальная кика на махонькой головке. Жемчужное ожерелье лежало на высокой груди застывшими капельками росы. А царствующие головы от солнечного зноя берегли руки двух нищих, державших над ними широкий балдахин.

Гордей Циклоп выглядел попроще — ни державного трона, ни балдахина над головой, а от самодержавного величия ему перепала только трость, которая служила и отличительным орденом, и сильным оружием, да вот еще крест тяжеленный, свисавший до самого пупа.

А так, как и все, — ратник!

Они стоили один другого. Два монаха. Два государя.

Москва была слишком тесна, чтобы вместить в себя столько правителей сразу. Одному бы из них поддерживать другого, тогда не Москва — вся Русь была бы величиной с котомку.

Но под ветхой рясой пряталась гордыня, перед которой и колокола Ивана Великого казались жалкой лепкой.

Злой осой пролетел над полем камень, сорвал цвет с боярышника и угодил мужичонке в лоб.

Казалось, обе стороны именно этого и дожидались. Брань сделалась ненужной — полетели камни, заточенные палки.

Неровно колыхнулись первые ряды, и на центр поля, не жалея проклятий, вырвалась сила, которой и суждено решать исход битвы. Бывшие монахи и нынешние бродяги вкладывали в кулаки злость, остервенение, ярость и все то, что не удалось высказать перед бранью.

Гришка, огромный, не знающий устали, размахивал кулаками вправо и влево, крушил черепа, калечил плоть. Забрызганный кровью — своей, чужой, он внушал своей здоровенной фигурой суеверный ужас, и только самые бесстрашные или самые глупые приближались к здоровенному монаху. Рядом, словно кто-то наступил на орех, треснула кость, потом еще — это размахивал кистенем Гордей Циклоп. Немного в стороне бился Яшка Хромой; пытаясь преодолеть сопротивление, он шел прямо к атаману Городской башни, чтобы уже на бранном поле решить, кто прав.

Первейший тот, кто сильнее.

Отовсюду слышались крики, матерная брань, стоны.

Пастушок, отогнавший стадо, стоял в стороне, с удивлением взирая на побоище — не каждый день увидать можно, как меж собой юродивые рубятся. Бывает, конечно, что нищие на базаре из-за места раздерутся, бороды друг у друга повыдергивают, но чтобы вот такое!

Бродяги лупили друг друга нещадно. В ход шло все: заточенные прутья, ножи, камни. Нищие дрались за места на базарной площади, бродяги за дороги, Гордей и Яшка за оскорбления. Зажав ладонями животы, раненые оседали на землю. Здесь же лежали убитые. Но это только добавляло одержимости другим, которые в неистовстве не уступали ратникам. Раздавались предсмертные стоны, крики о помощи, но их перекрикивал ор и мат, стоящий над полем:

— Бей их, мужики! Не жалей!

— Мать твою!..

Все закончилось вмиг, когда чей-то отчаянный вопль известил:

— Спасайся! Стрельцы идут!

С бугра, придерживая шапки рукой, к месту драки бежало с полсотни стрельцов. Раза два пальнули из пищалей, и выстрел сильным раскатом, сотрясая глинистые берега, докатился до дерущихся. Ссора была забыта, правые и виноватые смешались в единую толпу и побежали с места побоища. Кобылье поле было залито кровью, на траве распластанные убитые, отползали в сторону раненые. А стрельцы, нагоняя страху, все орали:

— Держи их! Лови! Уйти не давай!

Однако было ясно: имей они еще полсотни отроков, не удержать им многотысячную нищую ораву, которая тараканами разбежалась по всему полю и, подобрав под мышки клюки и костыли, прытко неслась прочь от городской стражи.

Стрельцы успели прихватить с дюжину особо немощных и безо всякой учтивости подталкивали их прикладами, кололи шомполами.

— Будет им от Петра Шуйского! Экое побоище затеяли! — искренне возмущался пятидесятник. — Почитай с дюжину душ живота лишили, а покалечили, так вообще без счета. Ничего, насидитесь теперь по ямам! Ишь ты, места на площадях не поделили, милостыни им мало стало.

Пойманных нищих определили в убивцы. Уже в Пытницкой Никитка-палач горячими щипцами вытягивал признания. Тяжела была работа: вытирал он мокрый жаркий лоб, для прохлады опрокидывал ковш с водой себе на голову и спрашивал:

— Почто Семку Меченого порешил?.. Почто Захария Драного живота лишил?

Бродяга божился, готов был целовать крест, что сделал это не он, что народу на Кобыльем поле собралось зараз до десятка тысяч и разве поймешь, кто пырнул бедолагу в сваре, но Никитка с завидным упрямством настаивал на своем, повторяя!

— Ты убил?

— Нет! Не я, Никитушка, Господом Богом тебя заклинаю, не я убил!

— Так что же ты тогда на поле делал?

— Дрался! Дрался, как и все, но чтобы живота кого лишить, так и в мыслях такого не было. Как призвал нас Яшка Хромой к себе, так мы все и собрались заедино. Ежели не пошел бы, тогда житья никакого не стало бы! Ты бы унялся, Никитушка, — просил мученик, едва шевеля языком.

Никитка-палач униматься не думал. Посидел малость на лавке, передохнул чуток, а потом вытащил каленые прутья с жаровни. Клещи у него тяжелые, и он держал их обеими руками, опасаясь уронить огненные прутья на ладонь.