Захарьин не возражал, когда дворовая челядь называла его «батюшкой» и клала поклоны до двадцати раз кряду. Царский трон был укреплен еще одним из рода Захарьиных, и потому конюший имел право на уважение.

С величием рода Захарьиных теперь считались и князья Шуйские. Однако на лавках в боярской Думе тесно было двум великим родам, и Григорий Юрьевич все болезненнее ощущал локотки недругов.

Примечая усиливающееся влияние Захарьиных, бояре между собой зло шептались: будто бы все окольничие из рода Захарьиных-Кошкиных — они же воеводы, они же кравчие. Даже на охоте царь желал рядом с собой видеть кого-нибудь из Захарьиных.

Второй сын Ивана рос крепким и смышленым мальцом и очень напоминал усопшего Дмитрия, разве что цвет волос иной — желтый, словно неспелый одуванчик, и топорщились волосья у него непослушно, выдавая строптивую натуру. Анастасия Романовна не отходила от сына ни на шаг, не доверяла младенца даже ближним боярыням. Теперь она сама кормила его из ложечки, сама вытирала рот, запачканный в каше, сама же и переодевала юного царевича. Ее опека за старшим сыном не ослабевала даже тогда, когда народился Федор. Она желала видеть сыновей всегда, и если приходилось оставлять их, то только по велению самодержца. Даже в спальной комнате царица распорядилась поставить детские колыбели, и тогда Анастасия поднималась среди ночи и долго с любовью смотрела в сопящие лица малюток. Иван не бранился, воспринимая поведение царицы как причуду, а когда она склонялась над кроваткой, заглядывался на ее стройное крепкое тело, не утратившее былой свежести даже после рождения детей. Мужское желание от этого созерцания становилось сильнее, и он долго не выпускал из объятий жену.

Иван Иванович рос пострельцом. За ним был нужен глаз, и в баловстве юного царевича бояре безошибочно угадывали породу, признавая, что таким неспокойным был и Иван Васильевич.

Федор Иванович был только в люльке, но голос его оттого не становился тише, и он, крепчая, орал на весь дворец, заставляя поверить всех бояр в Москве, что положение Захарьиных как никогда прочно.

Одним из первых неудовольствие стал высказывать Петр Шуйский. Он и ранее Захарьиных не жаловал, а когда они ото всех отгородили государя, боярину стало невтерпеж. За плату он науськивал на Захарьиных бродяг, которые вслед Захарьиным кричали срамные слова, бросали навоз в спину, а однажды с полдюжины нищих обваляли старшего сына конюшего в грязи. Григорий пожаловался государю, и Иван велел учинить сыск. Однако далее головного дьяка дело так и не пошло. Выпороли для острастки пару бродяг на площади, на том и закончилось.

Захарьины, подозревая, откуда исходит лихо, затирали младших Шуйских, подговаривали государя не давать им боярских чинов, и норовили держать вдали от дворца — где-нибудь в слободах, куда царь наведывался редко. А чаще давали отворот совсем, ссылаясь на то, что окольничих в Думе с избытком, а стало быть, молодцам следует еще подрасти. А однажды, в сердцах, Григорий огрел отрока Шуйского плетью лишь за то, что он не отвесил ему поклона. Отпрыски бояр и вовсе потеряли стыд: Захарьины лупили младших Шуйских, а старшие Шуйские насмехались над младшими Захарьиными. Даже Дума стала местом горячих споров, которые частенько завершались рукоприкладством: они лупили друг друга в присутствии государя, таскали за волосья и брады. А Иван, который всегда был охоч до забавы, не разрешал боярам растаскивать разгоряченных спорщиков, а потом под веселое хихиканье холопов давал в награду победителю горсть серебра из собственных рук.

Так и уходили порой с Думы бояре с расцарапанными лицами, и с разорванными кафтанами.

А однажды, смеха ради, Иван Васильевич призвал к себе Захарьиных и Шуйских и во всеуслышанье объявил: у кого будет больше живот, того он и сделает конюшим. И бояре, вбирая в себя поболе воздуха, выпячивали животы, стараясь угодить государю. Этот день был праздником для челяди, которая сбежалась со всего двора и наблюдала за тем, как родовитые бояре, красные от натуги, выставляли напоказ животы.

Первым оказался Григорий Захарьин, который снискал похвалу государя, ему же остался и Конюшенный приказ.

С этого дня и начался самый разлад в Думе, которая вскоре разделилась на сторонников Григория Захарьина и Петра Шуйского.

Горячим приверженцем Петра Шуйского был Василий Захаров.

Думный дьяк приехал к боярину за полночь. На двор заезжать не стал, привязал коня у ворот и окликнул вратника.

— Ну чего гостя не встречаете? Отворяй ворота!

В пристрое для челяди вспыхнула лучина, а потом факел ярким огнем осветил двор, и ворота отворились настежь.

— Проходи, Василий Дмитрич, коня твоего я на двор велю отвести. Чего ему подле ворот стоять! — оказал честь гостю хозяин. Не каждый думный дьяк на двор боярина с конем хаживает. — Татей в Москве полно, увести могут. Давеча тут видел двух бродяг, шастают из конца в конец! Надо бы Петру Ивановичу напомнить, чтобы стрельцов к дому приставил, а то ведь эти бродяги и хоромы подпалить могут. А тебя Клуша проводит, дожидается уже Петр Иванович. Эй, Клушка, чего гостя ждать заставляешь! Веди его к батюшке!

На окрик дворового выскочила девчонка-подросток, которая потянула Василия за рукав и потребовала:

— Идем за мной, господин!

Петр Шуйский встретил Василия у двери, приобнял за плечи и отвел в горницу.

Несмотря на поздний час, гостя дожидались: за столом сидел Иван Шуйский и лакомился парной говядиной. Федор Шуйский-Скопин сидел на лавке и гладил рыжего кота, который, подняв хвост, снисходительно принимал ласку.

— Проходи, Василий, чего же ты оробел? Свои здесь, — подбодрил хозяин. — Или братьев моих не узнаешь? Марфа, — окликнул Петр сенную девку, — налей гостю в ковш медовухи. — И, уже оборотясь к Василию Захарову, добавил: — Без хмельного пития никакое дело не зародится. Поговорим малость, а там и заночуешь у меня.

Василий ковшик с медовухой не допил — сделал несколько глотков, смахнул капли с усов и бережно поставил его на край стола.

Петр Иванович обхаживал думного дьяка как девку — за плечики приобнимет, доброе слово на ушко шепнет:

— Давно у нас такого мудрого дьяка в Думе не было. Царь тебя затирает, все Выродкова нахваливает, но только куда ему до тебя! — Голая лесть Василию была приятна — улыбнулся он сладенько, а боярин продолжал: — Мы, Шуйские, всегда дружбой были сильны. Одного тронь, так другие все поднимутся. А кто с нами в ладу жить не желает, так мы его со света сживаем, а другов наших чтим, как братьев! — повернулся Петр к родичам.

Иван на мгновение оторвался от жирного куска, выковырял из середины косточку и метко швырнул ее в корыто.

— Верно, брат, стоим мы друг за дружку, как псы. Глотку разорвем любому обидчику.

Василий уже не сомневался в том, что боярин так же, как в этот кусок говядины, вонзит зубы и в горло своего врага.

— Верно говоришь, Петруха, — поддакнул Федор и шлепком отшвырнул от себя в сторону кота.

— Вот, увидишь, мы еще и Выродкова уморим, тогда ты первый дьяк в Думе останешься. Ничто без твоего ведома не свершится.

— Спасибо, бояре, чем же мне вас за такую честь благодарить?

Василий догадывался, что главный разговор будет впереди. Он с опаской смотрел, как кот стал полизывать ушибленный бок, и решил терпеливо дожидаться, что же скажут бояре далее.

— А чего благодарить? — удивленно расставлял руки в стороны Петр Шуйский. — Или мы не свои? Обижаешь ты нас, Василий Дмитриевич, — коснулась мягкая боярская ладонь острого плеча дьяка. — От души говорим, как же доброму человеку не помочь. Помянешь мое слово, ты еще окольничим будешь, — серьезно объявил Петр. — Вот такую шапку носить станешь!

— Спасибо, боярин, — искренне расчувствовался Василий, и глаз его невольно скользнул на табурет, на котором стояла величавая боярская шапка.

— Ты бы и завтра окольничим стал, вот только заковырка одна имеется, — сожалел Петр Иванович.

— Какая же, боярин?

— Захарьины все места позанимали! — осерчал князь. — В каждом приказе сидят. Как место окольничего освобождается, так они сразу своего родича ставят. Тем они и сильны! Вот как, Василий.