Чернец смахнул с колен молодую девку, хлопнул ее по бедру и сказал:

— Некогда мне, Марфа… дела артельные ждут, а ты мне завтра в баньке спинку потрешь, — и, оборотясь к взбудораженной черни, со значением вопрошал: — Стало быть, Яшка Хромец вас с базаров попер?

— Прогнал, батюшка, прогнал, Гордей Яковлевич, — кланялись просители,

— А какого вы тогда дьявола стоите?!

— Да не стояли мы, батюшка. Как умели, так клюками и отмахивались, да разве с такой оравой справишься!

Циклоп хмыкнул, понимая, как нелепо выглядели нищие, размахивающие костылями. Ну и народу, видно, собралось, чтобы посмотреть на эту потеху. Эта забава поинтереснее пляшущих медведей.

— У них народу поболее будет., как набросились все скопом, так и выпроводили с базаров. А кто упирался шибко, так того повязали и на телеге за город свезли.

— Сколько же их было?

— Много, государь! Может, тысяча, а может, и поболее.

Видать, Яшка Хромой поднабрался силы, иначе отчего ему с Циклопом воевать? Готовился, по всему, не один день, призвал бродячих монахов со всей округи. А эти детины, по дорогам шастаючи, совсем татями сделались. Непросто будет с ними совладать.

Циклоп почувствовал, как лоб под повязкой намок, он убрал ленту, вытер ладонью взмокшее лицо, и бродяги увидели вместо левого глаза огромную яму.

Предстоящая встреча Циклопа Гордея и Яшки Хромого будет столкновением двух великих государей, в котором один обязательно втопчет другого в грязь и будет это делать с яростью разбушевавшегося слона.

А Яшка хорошо подготовился, даже телеги привез. Если верить молодцам, то на одного калеку с дюжину отроков приходится. Теперь уже в Городской башне не отсидеться.

— Так, — протянул Гордей, — если ему дальше потакать, так он меня и с Городской башни попрет.

— Попрет, батюшка, истинный Бог, попрет, — пискляво голосили просители, не смея пройти в глубину комнаты. — Он таков!

— Ладно, будет ему еще. Эй ты, Гришка! — окликнул Циклоп широкоплечего монаха в ветхом рубище с тяжелыми веригами на толстой шее. — Созывая всю нашу братию, пусть к сторожевой башне подходят. Накажем супостата. А еще народец разный с посадов покличь. Яшка Хромец их такой данью обложил, что они едва дышат, горемышные.

Гришка был правой рукой Гордея Циклопа. Высоченный, одаренный от природы огромной силой, он казался языческим Ярилой, пришедшим из древнеславянских преданий. Природа вырубила его так же просто, как древние ваятели тесали своих идолов: огромную лохматую голову прикрывал шлык, который был тесен, и строптивые желтые волосья вылезали из-под сукна, как солома из стога сена; его широкие плечи ссутулились под тяжестью огромных цепей, которые больше сгодились бы для того, чтобы держать на них свирепых медведей. Однако было ясно: распрями Гришка плечи — и спиной сможет заслонить далекий горизонт. Чугунный крест вполовину груди казался к его долговязой фигуре такой же естественной деталью, как огромные ручища и ноги в толщину бревен.

Некогда Гришка был надсмотрщиком в Чудовом монастыре, и всякого татя пробирало до кишок, когда он видел былого надзирателя.

Был он надсмотрщиком строгим, татей не жалел и ходил с кнутом в двенадцать хвостов по монастырскому двору, как пастух среди безмозглой скотины. Не однажды по велению игумена пытал разбойников огнем, дознаваясь до правды. Так оставалось до позапрошлого года, до тех самых пор, пока он не влюбился в молодуху по имени Калиса, придушившую прижитого во грехе дитя; именно это прегрешение и дало ей приют в каменных стенах Чудова монастыря.

Девка была необыкновенно красивой, а зеленые кошачьи глаза казались на ее лице сверкающими изумрудами. Только сатана способен принять такой облик, а тогда чего ради искушать монаха? На первую улыбку девицы Григорий ответил кнутом, а потом долго в тишине кельи умолял Господа отвести его от беды. А когда девица посмела заговорить с монахом, он ответил ей поклоном, как высшей силе:

— Кланяюсь тебе, матушка.

Монах колол себе руки, прижигал тело раскаленными прутьями, а когда понял, что не осталось у него более сил, чтобы противостоять колдовским чарам, отомкнул темницу.

— Уходи отсюда, — произнес он. — Прости меня, Господи, за грех! — поднял он голову к небу. — Рясу вот эту накинь на себя. А лицо под клобуком спрячь, иначе вратник не выпустит.

Девку упрашивать было не нужно. Она облачилась в монашеский куколь, спрятала волосья под клобук, а потом, подняв глазищи на надзирателя, спросила:

— Как тебя звать? Так и не открылся ты мне.

— Ежели суждено встретиться, то называй Григорием, — был ответ.

Обман раскрылся на рассвете.

Гришку повязали в его же келье. Монахи яростно пинали его ногами, требовали признания, а он, взяв на себя один грех, немедленно взваливал еще больший:

— Люба она мне! Люба!

В рваной рясе, избитого в кровь, Гришку втолкали в темницу, в которой не далее как вчерашним вечером он был надзирателем. Десять татей, распознав в новом узнике недавнего мучителя, молча сходились со всех сторон, чтобы порешить монаха. Это была камера для отверженных. Для тех, кому уже никогда не суждено увидеть света. Здесь содержались убивцы и безбожники. Камера помещалась в толще многометровой стены и соединялась с прочими кельями глухим коридором. Смотрители могли не появляться здесь по нескольку дней, и если и приходили, то только для того, чтобы принести черпак воды и ломоть сухого хлеба. А когда на третьи сутки появился караульничий, сменивший на этом посту Гришку, то увидел десять распухших трупов. Григорий безмятежно сидел рядом и объяснял онемевшему от ужаса надзирателю:

— Не поладили мы малость. Обиду они на меня держали, вот и пришлось их успокоить. — Покой этот был вечен, и, оборотя глаза к небу, Гришка приговорил: — Царствие им небесное. А ты проходи, чего вдруг оробел? Да не трону я тебя. Я уже молитву над убиенными прочитал. Жаль, кадила нет… Но ничего, и так сойдет, теперь их только в землицу класть.

Так и просидел бы Григорий до конца дней своих в каменном мешке, не увидев более дневного света, если бы не случился Божий суд.

Призвал игумен опального монаха к себе и спросил:

— На палках, Григорий, умеешь драться?

— Как же не уметь, ежели всю жизнь в монастырях провел, — подивился неожиданному вопросу узник. — Я ведь прежде чем надсмотрщиком стать, поначалу бродячим монахом был, при Симоновом монастыре. А пока на палках биться не научишься, игумен в дорогу нас не отпускал. Перед каждой молитвой меж собой на палках бились, и так до шести раз в день!

— Ишь ты! Хочешь из Чудова монастыря свободным выйти? — хитро прищурился игумен.

— Как же не хотеть?

— Тогда за честь мою на Божьем суде на палках постоишь. Согласен?

— Вот оно как, — подивился Григорий, — близок, однако, путь узника до святого побоища.

— Ежели победишь… Так и быть! Ступай куда пожелаешь! Ежели нет… значит, Бог рассудил. Помереть тебе тогда узником.

— О чем спор будет, владыка?

Игумен, седобородый и крепкий мужик, крякнув в кулак, ответил:

— В прелюбодеянии меня игумен Троицы обвинил, дескать, монахини на моем дворе только для услады. На себя все ссылался, дескать, монахи и монахини отдельно жить должны. Говорил, что об этом в уложении Стоглава было писано. Я в церковный суд обращался, а они дело это смотреть не хотят. На Божий суд указывают. А игумен Троицы для меня не владыка! — горячился святейший. — В своем монастыре я сам хозяин! И нет в том великого греха, если бабы иной раз помогут мне одежды поменять. Да и немощен я для плотского греха!

Улыбнулся тогда Григорий, зная о том, что дело не обходилось сменой рясы. И сам он не однажды в похоти потакал старику — девок красивых по его настоянию на двор сманивал. А любил игумен ядреных да краснощеких!

И, уже осторожничая, игумен подступал к Григорию:

— Ну как? Не откажешь?

— Куда же мне деваться, владыка? — покорно сомкнул ладони чернец. — Как скажешь, так тому и быть.