И трудно было поверить, что еще несколько лет назад Яшка Хромец мог бросить вызов самому государю, расчеканив однажды на серебряных монетах свое плутоватое лицо. Сейчас эти монеты держал каждый стрелец и зорко всматривался во всякого бородача, сверяясь по «портрету».

Монеты с изображением Яшки Хромого были в ходу. Купцы охотно продавали за них товар, меняли на мелкую монету, пробовали на зуб и одобрительно щелкали языком — монета была серебряная и не уступала государевой.

И вот Яшка рухнул. Так опрокидывается статуя исполинского языческого бога — грохнули о землю и разбросали осколки во все стороны. А от прежнего величия остался только сор.

Циклоп Гордей, раздав монахам дюжину опальных монет, повелел убить Яшку Хромого, который скрывался где-то в деревнях под Москвой. А через неделю вернулись все двенадцать, сообщив о том, что Яшки Хромого уже нет, и, перекрестившись на образа, Гордей принял на себя двенадцать безвинных душ.

Именно этот грех и мучил его все последнее время, именно он подтолкнул пойти в храм с покаяниями.

Теперь можно каяться, молиться. Вместе с гибелью Яшки Хромого могущество Гордея Циклопа увеличилось ровно в два раза, и нужно было иметь неимоверно крепкие плечи, чтобы удержать такую тяжесть.

— Только ли собрата ты убил, Гордей Яковлевич? — горестно спросил священник.

Циклоп посмотрел на попа: спросил так, словно видел, когда он поднимал дубину на своего ближнего. Поговорить с отцом нужно, глядишь, и легче станет, а это раскаяние дальше храма не уйдет.

— Нет, святой отец, кроме него было загублено еще двенадцать душ. Эх, царствие им небесное! Хоть ни одного из них и не видал, но грех этот так мою душу царапает, словно черт из моего тела выскрести хочет. Признаюсь тебе откровенно, святой отец, я и раньше убивцем был, а вот только греха за собой никогда не знал, помолишься малость, оно и проходит, а тут всего переворачивает, спать не могу. К чему бы это, святой отец?

— Как же ты живешь после всего этого, сын мой?

— Вот так и живу. Грешу немного, а потом каюсь.

— Сын мой, неужели ты забыл о главной Христовой заповеди — не убий! Бог нам дает жизнь, только Он один и вправе отнять ее, убийство — это худший из грехов, а на том свете душа не сможет быть очищенной, так как запятнана кровью ближнего.

— Но разве Яшка Хромой не тать? Разве он не достоин смерти?

— А кто дал тебе право судить? Разве ты Бог, чтобы карать и миловать? И для Яшки Хромого наступит Судный день, на котором Господь сполна спросит с него за каждый поступок. И разве ты сам не уподобляешься татю, отняв у другого жизнь? Разве убийство безвинных не есть самый страшный грех?

— Правда, отче, истинная правда! — отзывался Гордей Циклоп, и голос такой, будто раздавался из самого склепа. — Двенадцать безвинных душ сгинуло, как в полымя!

— Что я могу сказать тебе, сын мой? На то я и пастырь духовный, чтобы наставлять заблудших овец на путь истины. Не держи злобы на людей, будь же снисходителен и милосерден, не уподобляйся по злобе диким зверям, что питаются человеческим мясом. Если испробуешь раз кровавый кусок, так потом тебя от человечины и не отвадить. Кровь-то людская сладенькая, лизнул разок, а потом так и будешь лакать, пока Божье правосудие не покарает.

— Отпустишь ли ты мне эти грехи, чтобы душа моя успокоилась? Не спится иначе мне, святой отец!

— Как же не простить? На то я и приставлен в храм Божий, чтобы слушать покаяния и дорогу грешным к Божьим вратам прокладывать.

Священник был старый и за свою долгую жизнь отпускал грехи не только мирянам, но и боярам, дважды в его приход заявлялся сам царь. Иван исповедовался так рьяно, как будто жил на земле последние минуты, а Судный день должен настать не позже завтрашнего утра.

В своем раскаянии Гордей напомнил священнику царя. И тот, и другой каялись так, как будто это их последние грехи на земле, а следующий день будет непременно праведным. В действительности же было другое — чем сильнее они каялись, тем большими были их грехи. И Циклоп Гордей выходил из храма только для того, чтобы снова прелюбодействовать и убивать.

Но церковь Божья не Разрядный приказ, чтобы наказывать за провинности, это храм, порог которого одинаково может переступить как святой муж, так и конченый грешник. Если откажешь ему в отпущении грехов сейчас, то в другой раз он может и не появиться, и вот тогда его душа для Христа пропала совсем.

Священник набросил на голову Гордею Циклопу епитрахиль, чтобы прочитать разрешительную молитву и отпустить татя с миром, когда вдруг разбойник слегка отстранил священное одеяние.

— Я еще не все сказал, святой отец, не это мой самый тяжкий грех.

— Если убийство не самый тяжкий грех, тогда я не знаю, чего же ты натворил? Неужно против веры пошел?!

— Не натворил пока, но могу, вот потому и каюсь.

Сотоварищи Циклопа Гордея молились у икон, и в усердии они едва ли уступали самому разбойнику; и когда ставили свечи, священник подумал о том, что это пылала не одна загубленная душа.

— О каком грехе ты говоришь? — спросил священник.

— Царицу хочу порешить, святой отец, Марию Темрюковну, — выдохнул тать.

— Царицу Марию Темрюковну? — удивленно переспросил старец.

Даже интонацией он ничем не выдал своего волнения, но от услышанного ужас прошелся по спине и застыл на загривке. Видно, нечто подобное ощущает праведник, когда сталкивается с безнаказанным злом.

— Ее самую, а то кого же, — поддакнул Гордей, и по его голосу стало понятно, что порешить царицу для татя дело такое же обычное, как придавить ногтем блоху. — Другой такой сатаны во всей Москве не сыскать.

— Что же она сделала тебе, родимый? Или крови на твоих руках мало?

— Крови на моих руках столько, сколько Никите-палачу видеть не приходилось, — честно признался тать.

— Никитка-палач не подсуден, — отвечал священник. — Он по правде поступает — по воле государя всея Руси и приговору бояр.

— Только и я не могу пройти мимо правды. Не подходит царица государю.

— Опять ты берешься судить о том, о чем не имеешь права. Господь их соединил, только Он и может расторгнуть брак, — понемногу начинал овладевать собой старец. — В чем же она провинилась перед тобой, мил человек?

— Разве только передо мной? — Казалось, Гордей Циклоп был удивлен не менее, чем священник. — Где это видано, чтобы царица кровавые забавы любила зреть? С открытым ликом по площадям шастала? — Удивленным выглядел священник: кто бы мог подумать, что в этой одноглазой образине можно найти такого праведника. — Да она своим видом всех баб наших от веры отвратит.

Была в словах татя правда, однако святой отец говорил иное:

— Опять берешь ты на себя роль Верховного Судьи, — руки у священника освободились от епитрахили, а палец, как бы сам собой, был назидательно поднят над головой. — Или, может, ты послан Богом для того, чтобы судить тех, кто Божьей премудростью поставлен над нами? — В устах священника это было куда более тяжким грехом, чем убийство и прелюбодеяние. — А может, это тебе пристало носить епитрахиль? Может, это ты грехи отпускать должен, если надумал себя с Верховным Владыкой равнять?

— Не могу я до этого подняться, — мягко возражал тать, — а правда моя такая, что ее снизу любой увидеть может. Вот я за нее и стою. Отпустишь ты мне этот грех, святой отец?

Посмотрел священник на Гордея Циклопа в упор и обмер: морда такая разбойная, что не будет для него большим грехом придушить несогласного в церкви.

— Каяться тебе надо больше и гордыню свою не показывать. Ты же только для вида на коленях стоишь, а сам глазом все на баб косишь, что у икон стоят.

— И в этом я грешен, святой отец. Отпусти же мне грехи мои. А там я окрепну. Глядишь… и на путь истины встану.

Священник горестно повел плечами, а потом махнул дланью, обрекая татя на раскаяние:

— Голову подставь, епитрахиль накину.

* * *

Мария Темрюковна пришлась не ко двору. Она не походила на русских баб ни ликом, ни характером — черноволосая и худа, как трость. Ее быстрый говор можно было услышать едва ли не во всех концах дворца. Она распоряжалась так, как будто царский двор был ее собственной комнатой. Мария не стеснялась показываться с открытым лицом, и бояре не всегда успевали наклонить голову, чтобы дерзким взглядом не смутить «ангела».