Она уже не спорила и лишь раздумчиво повторила:

— Испытать что-то новое… новое…

Потом, повинуясь неодолимому порыву откровенности, заговорила:

— Ну ладно! Я скажу тебе правду… Ведь мы можем открыть друг другу все — нас столько связывает!.. Уже несколько месяцев этот человек домогается меня. Он знает, что я — твоя любовница, и, видимо, решил тоже попытать счастья. И вот здесь, внизу, он заговорил о своем чувстве, принялся уверять, что влюблен в меня до безумия, он так благодарил меня за уход, в его речах было столько нежности, что, не скрою, я на минуту подумала, как было бы хорошо и мне полюбить его, испытать новое, ничем не омраченное, а потому особенно сладостное чувство… Да, разумеется, мне это не принесло бы наслаждения, но зато сулило покой…

Северина остановилась и, немного поколебавшись, продолжала:

— Потому что мы с тобой зашли в тупик, у нас нет будущего… Наша мечта об отъезде; наша надежда на безбедную и радостную жизнь там, в Америке, на безоблачное счастье, зависевшее от тебя одного, — все это рухнуло, ведь ты не решился… О, я тебя ни в чем не виню, даже лучше, что этого не произошло! Хочу только, чтобы ты понял — нас уже не ждет впереди ничего хорошего, завтрашний день будет походить на вчерашний, он принесет те же огорчения, те же муки.

Жак не мешал ей говорить и, лишь когда она умолкла, спросил:

— И поэтому ты отдалась ему?

Северина молча сделала несколько шагов по комнате, затем обернулась к Жаку и только передернула плечами.

— Нет, я не отдалась ему. Не стану божиться, знаю, ты и так мне поверишь, ведь нам незачем лгать друг другу… Просто не могла, как не мог ты совершить то, о чем я так просила. Тебя, верно, удивляет, как это женщина, все взвесив и придя к выводу, что ей стоит отдаться мужчине, не может на это решиться? Сказать по правде, я и сама не пойму, что меня удержало… Прежде мне очень легко было пойти навстречу мужу или тебе, доставить вам удовольствие, когда я видела, что вы пылаете страстью. Так вот, а на сей раз я не могла! Он только целовал мне руки, даже не прикоснулся к моим губам, клянусь тебе в том. Он верит, что я приеду к нему в Париж, бедняжка так страдал, что я не захотела приводить его в отчаяние.

Северина, должно быть, права, Жак верил ей, он понимал, что она не лжет. И вдруг — при мысли, что они теперь тут совершенно одни, вдали от всего живого, — в нем с новой силой вспыхнула страсть, его охватила привычная тревога, ужасное смятение, неотделимое от желания. Он попробовал было выскользнуть из этих дьявольских тисков и крикнул:

— Но у тебя есть еще один воздыхатель — Кабюш!

Молодая женщина порывисто подошла к нему:

— Ах, ты и это заметил, тебе и это известно… Да, правда, есть еще Кабюш. Не пойму, что с ними со всеми стряслось!.. Он и вовсе молчит. Но когда мы с тобой целуемся, ломает себе руки. Слыша, как я обращаюсь к тебе на «ты», забивается в угол и плачет. А потом у меня каждый день пропадают разные мелочи, то перчатка исчезнет, то платок, он уносит их, как сокровища, в свое логово… Надеюсь, ты, однако, не допускаешь мысли, что я могу сойтись с таким дикарем. Ведь он какой-то великан, я бы его бояться стала. Впрочем, он ничего и не требует… Нет, нет, такие верзилы только с виду грозны, а на самом деле они тише воды, ниже травы. Кабюш умирает от любви, но ничего не добивается. Можешь смело оставить меня на месяц под его присмотром, он ко мне и пальцем не прикоснется, как не прикоснулся в свое время к Луизетте, теперь я готова дать голову на отсечение!

При этом имени любовники взглянули друг на друга и погрузились в молчание. Перед ними возникали картины прошлого: их встреча у судебного следователя в Руане, первая совместная поездка в Париж, любовное свидание в Гавре и все, что за этим последовало, — и хорошее и страшное! Северина подошла к Жаку и остановилась так близко, что он ощутил на своем лице теплое дыхание.

— Нет, нет, Кабюш еще менее опасен для тебя, чем Анри. Никому, слышишь, никому не могу я отныне принадлежать… И хочешь знать почему? Постой, сейчас я отлично понимаю, уверена, что не ошибаюсь: это все потому, что ты взял меня всю, без остатка. Иначе не скажешь, именно «взял», как берут в руки вещь, и уносят с собою, и распоряжаются ею, как своей собственностью. До тебя я никому не принадлежала. А теперь я твоя и навсегда останусь твоею, даже если ты этого перестанешь хотеть, даже если я сама перестану того хотеть… Не могу я тебе толком ничего объяснить. Так уж нам, видно, на роду написано. Одна мысль о близости с другими мужчинами пугает и отталкивает меня, а ты, ты превратил это в дивное наслаждение, в неземное блаженство… О, я люблю только тебя и никого больше любить не могу!

Северина протянула руки, будто желая заключить его в объятия, положить голову к нему на плечо и слиться с ним в страстном поцелуе. Но Жак стиснул ее запястья и отпрянул, обезумев от ужаса: он почувствовал, как в недрах его существа зарождается роковая дрожь, а кровь приливает к голове. В ушах у него стоял звон, в висках, казалось, стучали молотки, ему чудился глухой рокот, напоминавший гул толпы, — именно так всегда и начинались в прошлом его страшные припадки. С некоторых пор Жак больше не решался обладать Севериной при дневном свете или даже при свечах — из страха, что при взгляде на ее обнаженное тело его может охватить проклятое безумие. А ведь в спальне горела лампа, ярко освещавшая все вокруг; Жак посмотрел на Северину, сквозь распахнутый ворот ее домашнего платья была видна белая округлая грудь, и он содрогнулся, теряя власть над собой.

— Ну и пусть мы с тобой зашли в тупик! Что из того! Пусть я не жду от наших отношений ничего нового и знаю, что завтрашний день принесет те же огорчения и муки, все равно, нам лишь одно остается: вместе влачить бремя жизни, вместе страдать! Мы возвратимся в Гавр, а там — будь что будет, лишь бы ты хоть изредка был со мною, только со мною… Вот уж три дня я не смыкаю глаз у себя в комнате, там, через площадку, и борюсь с мучительным желанием прийти к тебе. Но ты был так слаб, ты мне казался столь сумрачным, что я не решалась… А нынче оставь меня здесь, не гони от себя. Увидишь, как нам будет хорошо, я свернусь калачиком у тебя на груди и буду лежать тихо-тихо. А потом, вспомни, ведь это наша последняя ночь здесь… В этом доме мы будто на краю света, вокруг ни души, не слышно и дуновения ветерка. Никто сюда не может прийти, мы одни, совершенно одни, если мы тут умрем, сжимая друг друга в объятиях, никто даже и не узнает.

Бешеная жажда обладания обуяла Жака, возбужденного словами Северины; под рукой у него не было оружия, и он уже хищно растопырил пальцы, готовясь сжать ей горло, но тут она, по привычке, повернулась и задула лампу. Он поднял ее на руки и понес к постели. То была едва ли не самая бурная из их любовных ночей — неповторимая, единственная, когда им казалось, будто они сливаются и без остатка растворяются один в другом. Измученные страстными ласками, утомленные до такой степени, что они перестали чувствовать свое тело, любовники не могли, однако, забыться сном и покоились рядом, не размыкая рук. И как в ту памятную ночь в Париже, в комнате тетушки Виктории, Жак молча слушал, а Северина, прильнув устами к его уху, все шептала и шептала что-то. Возможно, в тот вечер, прежде чем задуть лампу, она ощутила присутствие смерти. До этого дня молодая женщина всегда доверчиво улыбалась Жаку, ей и в голову не могло прийти, что в объятиях возлюбленного ей постоянно угрожает гибель! Но теперь она вдруг почувствовала леденящее дыхание смерти и в необъяснимом страхе прижалась к груди Жака, будто ища у него защиты. Казалось, она безмолвно предает себя в его руки.

— О дорогой, если бы ты только решился, как мы были бы счастливы там, в Америке!.. Нет, нет, я больше не требую от тебя совершить то, чего ты совершить не в силах, я только оплакиваю нашу разбитую мечту!.. Сейчас мне вдруг стало очень страшно. Сама не знаю почему, но мне чудится, будто меня подстерегает беда. Конечно же, это ребячество, но я то и дело оборачиваюсь, словно кто-то стоит за спиной и уже занес над моей головою руку… И ты, милый, ты — мое единственное прибежище, ты — моя радость, отныне только в тебе одном вижу я смысл жизни.