Изменить стиль страницы

За эти три года ничего не сделано. Театра реально нет. То, что есть, на грани краха. Теперь он уже говорит об эмиграции! Ничего себе мне это слышать!

Вот как обстоит дело сегодня.

Любой инициативе с их стороны помогу всеми силами. Но сам «заводить» ничего не буду.

5 июня 1994 г., воскресенье

«Уран». — Итак, прошел почти месяц. Мы толково про­вели это время. Шефа не было, он занимался кино... т. е. монтировал, собирал свои старые ленты, сделанные с уче­никами, для участия в санкт-петербургском фестивале.

Мы построили собственный план работы... до отпуска. Назначили показы, рабочие (для себя) и для публики.

Еще одним важным делом нужно было заняться, вы­пустить дипломный спектакль.

В общем-то это афера... с дипломным. Дело в том, что пять наших режиссеров, несмотря на то, что год прошел после окончания института, не защитились, т. е. не имели возможно­сти защититься. Васильев не дал им времени, с одной стороны, с другой — и сами они не имели. Короче, мы решили сделать спектакль, на котором сразу защитились бы пять режиссеров.

Случай, мне кажется, беспрецедентный, во всяком слу­чае, Мира Григорьевна Ратнер, работающая в ГИТИСе с 32-го года, не помнит подобного...

Так... пожалуй, пропущу всю эту историю. Она казалась интересной, а вот прошла, и неважно.

Борис Александрович Львов-Анохин (известный советский режиссер, педагог) теперь председа­тель комиссии. Я пригласил его на премьеру, он оказался очень доброжелателен.

М.А. Захаров пришел неожиданно для нас (на второй спектакль) 26-го. Во всем мэтр, спокоен, снисходителен... смотрел доброжелательно, улыбался (чуть не упал со стула, но не от смеха, а просто стул провалился). В беседе с Васи­льевым что-то такое сказал: делю на то, что мог бы сделать и чего не мог бы (свеженькая мысль). Надо показывать, продавать билеты, пускать публику. Это должно быть в лоне культуры, а так, ну, что же (все, конечно, спокойно, мягко, ненавязчиво). «Наш» тоже покачивает медленно головой. Вот, мол, последние годы «исследованиями» занимаюсь, как-то не хочется общения, закрыто живем.

«Ну, да, да, понятно, но... надо, по-моему, надо показы­вать... Достаточно в Москве людей, кому это будет очень даже интересно» (беседуют мастера).

Фрукты, бананы на столе.

План работы: 25 и 26 июня — дипломный спектакль. 3 июня и 1 июля — рабочие показы. 2-го и 3-го — дипломный спектакль. 4-го, 5-го и 6-го — рабочие показы, 7-го и 8-го — дипломный спектакль, 9-го — Мольер, 10-го — разговоры, 11-го — сцены из «Фауста», 12-го — «Евгений Онегин».

Шеф появился только 24-го. Показали ему прогон за­втрашнего спектакля. Очень недоволен остался... просто совсем удручен. Только необходимость защиты, кажется, и, может быть, сознание собственной вины в этом застав­ляли играть.

После показа поднялись в кабинет. В ужасно мрачном настроении... Все закрыть, всех распустить.

«Сыграть и забыть» — главная мысль.

На следующий день, 25-го, очень... нет, не удивился, как же это сказать-то... Короче, спектакль замечательно шел... ребята классно играли, и атмосфера в зале была... без вариантов, отменная, отменная.

Он все воспринимает как новенький пятак. Как бы ничего не было вчера... И завтра будет тоже без всякого отношения к «сегодня».

Замечательно сыграли оба спектакля 25-го и 26-го. 27-го и 29-го (18-го, вторник) показывали ему огромное количество новых работ. Огромное.

Много очень хороших работ. Достаточно и беспомощ­ных. Все как и должно быть.

Пару дней пытался говорить с А. А. о будущем, т. е. о новом сезоне.

«Надо говорить, надо нам с тобой говорить много», но очень не хочет начинать. Позавчера все-таки сели, я приготовил бумагу, взял ручку, чтобы записывать. Долго молчали. Потом он взял карандаш и, как всегда, рисуя графики на бумаге, начал рассказывать «возможности» театра (помещений и т. д.) в следующем сезоне, и так все разрисовал, так «убедительно», что только и оставалось в конце выдохнуть: вот видишь, не может быть никакого сезона!!

Т. е. у него получалось, что просто негде будет работать всем нашим группам.

«Уран» закрывается на реконструкцию, а 1-я студия (по большому секрету) не будет готова к сентябрю, вот и все. Я в ответ предлагаю рассуждать, так сказать, «идеалистически», т. е. творчески, не учитывая материальные возможности... «Вот если бы все у нас было нормально в этом отношении? Чего бы мы в таком случае хотели бы от сезона? Какие цели, задачи? Какие спектакли? Как, для чего бы мы жили?»

Пауза.

«Мне трудно, — слышу в ответ. — Ну что я могу с собой сделать, я же человек, в конце концов. Ну не верю я, не верю... невозможно в этой стране» (и далее — пошло со всеми терминами).

Короче, ни хрена мы не придумали, т. е. что-то фанта­зировали, вернее, я пытался нарисовать, предложить, он слушал, вздыхал и долго рассуждал о другом.

Вчера отличный Мольер, «Школа жен». 1 час 5 минут прекрасного, стилевого, Васильевского театра! Господи, как неуловимо и зыбко все!

Все эти дни такие тяжелые были... Хотя показы проходили довольно толково. Для зрителей, наверное, достаточно скучно... просто в силу «безразмерности» и неотобранности работ. В конце концов, практически никакого отбора... по 4 часа неравноценного материала...

И вот вчера — бриллиант. Анатолий Александрович, го­ворю ему, ну, что же вы мне каждый день твердите: «Ничего не сделано, ничего не сделано, все в прорву уходит, жизнь, работа»... Ну вот же, говорю! Вот! Это же очевидно. Этого никто не может даже украсть...

Я действительно был сильно возбужден показом...

Сколько видел я в своей жизни Мольера и всегда только на слово верил, что он автор высокий, т. е. предмет у него юродивый, низкий и излагается всегда при помощи юрод­ства, фиглярства. И вот впервые увидел подлинную высоту, миф частной жизни. И впервые увидел Мольера, данного исключительно через слово, но в то же время гораздо вы­пуклее и живописнее любых визуальных примочек.

Долго, долго говорили. Ему хотелось все слышать, и, кажется, ожил, просветлел...

И только в конце самом вдруг говорит: «Я боюсь, боюсь, что никогда не смогу опять это сделать... Я мечтал поменять театральный стиль... Чувствую, что могу сделать это, знаю, как, но иногда мне кажется, что никогда не смогу передать свои знания».

На радостях, кажется, сочинили следующий сезон. Хотя с ужасным запевом об общем крахе и т. п.

И все же, и все же...

Пусть в планах, в разговорах пока, пусть. Главное начать.

Надо выпускать сначала Платона, как и положено по школе, потом Мольера (два названия), потом «Иосифа», еще «Бесы», еще «Чайка», 4-й акт, и Пушкин.

2 июля 1994 г.

Весь июнь в Москве был холодный и дождливый, и это хорошо, иначе было бы невозможно выдержать окончание сезона, последние спектакли, последние разговоры.

Я знал, что сразу уеду на съемки в Питер — месяца пол­тора назад меня пригласил Иван Дыховичный в свою картину «Музыка для декабря». Это знание тоже под­держивало... Т. е. не сам факт участия в фильме, а именно неизбежный отъезд, перемена.

Толя вел себя скверно... постоянно в депрессиях, с просветами равновесия. Иногда его от всей души жалко, особенно в моменты покоя и осознания, когда наедине со мной он начинает каяться, мучиться сам от себя.

—  Это болезнь, Николай, я знаю... болезнь. Ведь не было никакой причины сегодня для истерики, утром проснулся и хорошо себя чувствовал, потом, знаешь, накатывает злоба — просто темно в глазах, и ничего, ничего не могу с собой сделать... Понимаешь, Николай, какой ужас — не могу с собой справиться... Что мне делать, дорогой, скажи?

Такие вот монологи...

Или:

—  Ни в чем они не виноваты — артисты, что я на них со­рвался... зачем? Я сам во всем виноват, кругом виноват... Я бросил вас, два месяца не показывался... Я благодарен тебе, что ты с ними все это время был, вы хорошо труди­лись, много сделали... Господи, какой ужас... Что же я ору-то... Это — конец. Я серьезно говорю, Коля... я знаю, скоро умру. Не может человек жить в таком состоянии...