Изменить стиль страницы

— Но также не проявлять таких бурных, людоедских инстинктов, — вставая, сказала дама; распрямившись всем своим роскошным телом, она заботливо поправила искусно завитые на висках белокурые валики и, видя, что Боровецкий тоже встает, прибавила:

Посидите, пожалуйста, еще минутку — ведь мы пробыли вместе уже так долго, что я могу заподозрить, будто вы в меня влюблены.

— Неужто вы в таком случае рассердились бы на меня?

— А Люция, пан Кароль? Да, я правильно сказала, что вы людоед.

— Скорее красавицеед.

— У меня приемы по четвергам, но приходите, пожалуйста, пораньше!..

— Может быть, мы сегодня еще увидимся?

— Нет, я сейчас ухожу, ради вас я оставила больного ребенка…

— Жаль, что не могу выразить свою благодарность так, как мне хотелось бы! — с улыбкой воскликнул Кароль, окидывая взором ее великолепный бюст и шею.

Дама прикрылась веером, кивнула ему и удалилась, скрывая светской улыбкой некоторую озабоченность.

— Пан Боровецкий, тут пани Травинская о вас вспоминает! — окликнул его Бернард. — Но где же наша знаменитая красавица?

— Отправилась сеять своими очами смерть и разрушение! — ответил Боровецкий.

— Нудная особа!

— Вы бываете на ее четвергах?

— Что мне у нее делать? Бывают там только ее поклонники да любовники бывшие, нынешние и будущие… Итак, мы вас ждем!

Боровецкому вдруг стало здесь так скучно, что он решил не идти к Травинской, а как-нибудь незаметно пробраться к дверям и сбежать, но, проходя мимо портьеры ближайшего будуара, он встретился лицом к лицу с выходившей оттуда пани Ликерт, своей прежней любовью.

Она попятилась, и он, привлекаемый ее взглядом, как магнитом, последовал за ней.

Уже с год они не говорили, после того как расстались внезапно, без каких-либо объяснений; иногда встречались на улице, в театре, здоровались издали, совсем как чужие, однако в его воображении немым, мучительным укором часто возникало ее горделивое, печальное лицо.

Несколько раз у него появлялось желание заговорить с ней, но всегда не хватало смелости — удерживало то, что ему нечего было ей сказать, ведь он ее не любил. И теперь, при этой неожиданной встрече, сердце его сжалось от мучительной боли.

— Давно я вас не видела, — спокойно сказала она.

— Эмма, Эмма! — только сумел он произнести, всматриваясь в ее бледное лицо.

— Прошу в гостиную, сейчас начнется концерт! — позвала проходившая мимо пани Эндельман и окинула их взглядом.

Тотчас же раздались аккорды рояля, и чистое, звучное сопрано запело модный романс.

Разговоры смолкли, глаза всех устремились на певицу.

Но сидевшие в будуаре ничего не слышали, кроме неровного, тревожного биения своих сердец.

Эмма опустилась на низкое, поддерживаемое драконами креслице, отгороженное от камина экраном, сквозь который проникали отблески огня, окрашивая румянцем ее бледное, печальное лицо стареющей красавицы.

Стоя рядом, Боровецкий смотрел сверху вниз на это лицо, все еще красивое, хотя уже отмеченное когтистой лапой времени; от впалых висков сеточка мелких морщинок пролегла к глазам, к ее царственным глазам с темными радужками на голубоватых, как у детей, белках, к глазам, ярко сиявшим из-под тяжелых, удлиненных век в узорах синих, тоненьких, как волоски, жилок. И под глазами темнели синие круги, просвечивавшие сквозь тонкий слой белил.

Высокий, очень красивый лоб был открыт, черные с серебряными нитями волосы зачесаны за уши, в которых сверкали два больших брильянта. Уголки крупного ярко-пунцового рта скорбно опускались к массивному подбородку. И во всем ее лице, в слегка склоненной голове ощущалась усталость, какая бывает после длительной, тяжелой болезни, и даже этот рот, казалось бы совсем молодой, напоминал увядающий цветок граната, — была в ее лице какая-то терпкая, меланхолическая вялость женщины, утомленной любовью.

Тонкие черты Эммы мгновенно отражали каждое чувство, промелькнувшее в ее душе или в мыслях, и выражение ее лица то и дело менялось.

Одета она была в темно-фиолетовое платье с глубоким декольте, окаймленным ярко-желтыми кружевами с сверкающими в них рубинами и аметистами; изящная, стройная, она могла бы сойти за юную девушку, если бы не нарочито напряженная осанка.

Слегка обмахиваясь веером, Эмма сидела, не глядя на Боровецкого, не глядя ни на кого, хотя вся гостиная была перед ее глазами, — она чувствовала на своем лице его взгляд, и этот взгляд ее обжигал, наполнял ее удрученное, опечаленное сердце жаром странно-сладостной муки.

Боровецкий стоял так близко, что она слышала его дыхание и шорох крахмальной манишки, когда он наклонялся; она видела его руку, которая опиралась на жардиньерку; она могла, подняв глаза, насладиться видом этого человека, горячо любимого и желанного, однако она этого не сделала и сидела не шевелясь.

Кароль знал, что она из тех женщин, которые любят только раз в жизни, одна из тех мечтательных, робких душ, жаждущих идеала, глухих и слепых ко всему будничному, исполненных страстного стремления любить и навеки посвятить себя любимому, но в то же время ей было присуще чувство собственного достоинства, она была горда.

Это-то и раздражало Боровецкого более всего, он предпочитал иметь дело с женщинами заурядными, которые, обладая привлекательной внешностью, были обычными самками или хлопотливыми хозяйками. Такие женщины не делают трагедий из мимолетной интрижки, — немного поплачут, ночь-другую проведут без сна и утешатся с очередным любовником или вернутся к прерванным домашним обязанностям и опять станут тем, чем были прежде, то есть ничем.

«Что ей сказать?» — думал он.

— А правда ведь она прекрасно поет? — нарушила молчание Эмма, не подымая глаз.

— Да, да! — поспешно согласился Кароль, следя за певицей, которую, когда она кончила петь, окружила толпа мужчин и увела в буфетную.

Рояль умолк, и гостиную снова заполнил шум голосов. Лакеи разносили мороженое, цукаты, печенье, конфеты и шампанское, ежеминутно хлопали пробки.

— Вы уже открыли свою фабрику?

— Еще нет, вероятно, лишь к осени сумею это сделать, — ответил Боровецкий с удивлением, он ждал совсем других вопросов.

Они посмотрели друг другу в глаза, проникая в самые недра души. Эмма первая опустила веки, слезы затуманили ее взор, и она тихо сказала:

— Я от всей души желаю вам счастья во всем… надеюсь, вы верите, что я желаю… искренне…

— Верю, как никому другому.

— И всегда так же… без перемен…

Голос ее осекся от глубокого волнения.

— Благодарю… — И Боровецкий поклонился.

— Прощайте, — сказала она, вставая, но что-то такое прозвучало в ее тоне, что Боровецкий вздрогнул и под влиянием какого-то внезапного страха, смутной тревоги стал лихорадочно ее убеждать:

— Нет, Эмма, не уходи так! Я должен тебя видеть! Если ты не совсем меня забыла, если не считаешь меня последним негодяем, разреши прийти к тебе, мне надо с тобой поговорить, я хочу тебе сказать… Ответь же мне хоть слово, умоляю!

— На нас смотрят! Прощайте! Мне нечего вам сказать, прошлое мертво в моем сердце, я его уже не помню, а если иной раз вспоминаю, то со стыдом.

Она обвела влажными от слез глазами его побледневшее лицо и ушла.

Последние ее слова были неправдой, но она вложила в них всю свою жажду мести и теперь, медленно проходя по гостиной, уже сожалела об этом, да так сильно, что едва справлялась с желанием возвратиться к Боровецкому, кинуться ему в ноги, умолять о прощении — но нет, она не возвратилась, она шла, улыбаясь знакомым, обмениваясь с ними приветствиями и взглядами, но по сути никого не видя.

К Эндельманам она приехала ради Кароля, решилась на этот шаг после долгих, трудных месяцев, после тяжелой борьбы с тоской и с любовью, сжигавшей ее душу.

Она хотела его увидеть, поговорить с ним, в глубине ее гордого сердца, после всех страданий и разочарований, тлела искра надежды, что он ее еще любит, что их лишь временно разлучили какие-то непонятные обстоятельства, но стоит их выяснить, поговорить, и все уладится.