Но тут Цукер встал и, понизив голос, спросил:
— Как я должен отнестись к этому, пан Боровецкий?
— Это ваше дело, — неуверенно сказал он, подумав: а вдруг Люция во всем призналась мужу?
У него затряслись колени и тысячью иголок закололо в висках.
— И больше вам нечего сказать?
— А что вы хотите от меня услышать в ответ на подлую клевету?
— А что мне делать, что думать об этом?
— Разыскать автора письма и за подлую клевету упечь в тюрьму и никому об этом не рассказывать. Я помогу вам, ведь это и меня затрагивает.
Постепенно к нему возвращалось спокойствие и душевное равновесие. Значит, подумал он, Люция ничего не сказала мужу. И выше подняв голову, он смело, даже нагловато, посмотрел на Цукера.
А тот, растерянно потоптавшись на месте, сел, оперся головой о стену и, тяжело дыша, с трудом заговорил:
— Пан Боровецкий, я такой же человек, как вы, у меня тоже есть сердце и немножко достоинства. Заклинаю вас всем святым, скажите: это правда?
— Нет, неправда! — твердо и решительно прозвучало в ответ.
— Я простой еврей, а что может вам сделать простой еврей? Застрелить? На дуэль вызвать? Ничего он не может! Я человек простой, но очень люблю свою жену. Работаю, не покладая рук, чтобы она ни в чем не знала недостатка. Она живет у меня, как королева. Знаете ли вы, что я воспитал ее на свои деньги? Она для меня дороже всего на свете, и вдруг я узнаю из письма, что она ваша возлюбленная! Я думал, мир рухнул на мою несчастную голову!.. У нее через несколько месяцев должен родиться ребенок. Ребенок! Понимаете, что это такое? Я целых четыре года ждал этого! И вдруг такое известие! Что мне теперь думать: чей это ребенок? Скажите правду, вы обязаны сказать правду! — внезапно закричал он и, как безумный, сорвался с места, подскакивая с кулаками к Боровецкому.
— Я вам уже сказал: это гнусная ложь, — невозмутимо отвечал Боровецкий.
Цукер постоял с воздетыми руками и тяжело опустился на стул.
— Вы любите совращать чужих жен, и вам безразлично, что ждет их потом. Вам дела нет, что вы позорите, бесчестите всю семью, вы… Господь Бог тяжко покарает вас за это… — чуть не плача, прошептал он сдавленным, дрожащим голосом. И из покрасневших глаз его выкатились слезы невыразимой горечи и заструились по иссиня-бледному лицу и бороде.
Он говорил еще долго, постепенно успокаиваясь, так как поведение Боровецкого, его открытый взгляд, сочувственное выражение лица заставляли верить, что это в самом деле клевета.
Боровецкий, подперев голову рукой и глядя ему прямо в глаза, незаметно выдвинул ящик стола и написал карандашом на листке бумаги: «Ни в чем не признавайся, отрицай все. Он у меня, подозревает, записку сожги. Вечером там же, где в последний раз».
Вложив записку в конверт, он подошел к телефону, соединявшему фабрику с квартирой.
— Матеуш, принесите в контору вино и содовую воду, — сказал он в трубку и обратился к Цукеру: — У вас такой измученный расстроенный вид, что я думаю: вам не мешает выпить немного вина. Поверьте, я от души вам сочувствую. Но коль скоро это неправда, зачем же огорчаться?
Цукер вздрогнул: что-то фальшивое почудилось ему в выражении лица и голосе Кароля, но тут вошел Матеуш и отвлек его внимание.
Кароль тем временем наполнил бокал и протянул Цукеру.
— Выпейте, это вас подкрепит немного, — сказал он и, крикнув в открытое окно: «Матеуш!», — выбежал из комнаты.
Догнав слугу, сунул ему в руку записку, наказав немедля отнести, никому не говорить, от кого она, вручить лично и поскорей возвращаться, желательно с ответом.
Все это произошло так быстро, что Цукер, ничего не подозревая, пил вино, а Кароль прохаживаясь по конторе, распространялся о фабрике: он хотел задержать его до возвращения Матеуша.
Цукер слушал, но не слышал, и после долгой паузы снова спросил:
— Пан Боровецкий, заклинаю всем святым, скажите: это правда?
— Я ведь уже сказал, что неправда. Даю вам честное слово!
— Поклянитесь! Я поверю, только если вы поклянетесь. По пустякам клясться грешно, но ведь дело идет о моей жизни, о жизни моей жены и будущего ребенка, и о вашей тоже. Да, да, и о вашей жизни! Поклянитесь на этой иконе, я знаю, поляки очень почитают Божью Матерь. Поклянитесь, что это неправда! — повелительно сказал он, протягивая руку к иконе, которую Анка распорядилась повесить над дверью.
— Я ведь дал честное слово. А вашу жену я видел всего несколько раз и даже не уверен, знает ли она меня.
— Поклянитесь! — громко и требовательно повторил Цукер, и Кароль вздрогнул.
А Цукер посинел, затрясся и каким-то диким, хриплым голосом твердил свое.
— Ладно, будь по-вашему! Клянусь этой иконой, что между мной и вашей женой ничего не было и нет, и в письме все — от первого до последнего слова — ложь! — воздев руку, торжественно произнес Кароль.
Его голос звучал так чистосердечно — ведь как-никак речь шла о Люции, — что Цукер поверил и, швырнув бумажку на пол, растоптал ее.
— Я верю вам! Вы спасли мне жизнь… Теперь я вам верю, как самому себе, как Люции… Можете рассчитывать на меня, если вам понадобится помощь… По гроб жизни буду вам благодарен! — обрадованно воскликнул он, не помня себя от счастья.
Тут в контору вошел запыхавшийся Матеуш и вручил Каролю записку, содержавшую всего несколько слов: «Приду… Люблю… люблю…»
— Ну мне пора! Я спешу к жене, она ведь ничего не знает, а я ее так обидел! Теперь я опять здоров и весел и по дружбе скажу вам кое-что по секрету: берегитесь Морица и Гросглика, они хотят вас съесть. До свидания, дорогой пан Боровецкий!
— Благодарю за предостережение, но оно мне мало что говорит.
— Больше ничего не могу сказать. Будьте здоровы! Желаю здоровья вашему отцу, невесте, детям.
— Спасибо, спасибо! И если еще раз получите что-нибудь подобное, прошу уведомить меня. А письмо оставьте, надо установить, кто написал его.
— Я этого мерзавца в тюрьму засажу! Его в Сибирь на сто лет сошлют! Дорогой пан Боровецкий, вы всегда можете рассчитывать на меня!
Он бросился Каролю на шею, расцеловал его и выбежал вон.
«Мориц и Гросглик хотят меня съесть! Важная новость!» — Эта мысль целиком завладела Боровецким, и он забыл об анонимном письме, о своей клятве и вообще о визите Цукера, так его взволновавшем.
Кроме четырех преферансистов и четы Травинских, все гости уже разошлись. Начинало смеркаться, и Кароль, выбежав из дома, сел на извозчика и, велев поднять верх, поехал на свидание с Люцией. Он прождал около четверти часа и уже начал нервничать.
Когда она показалась на тротуаре, Кароль высунул голову, и Люция, заметив его, вскочила в пролетку, бросилась ему на шею и осыпала поцелуями.
— Карл, что случилось?
Он ей все рассказал.
— То-то он пришел такой радостный и подарил мне этот сапфировый фермуар. И непременно хочет ехать сегодня в театр.
— Из этого следует, что нам на время надо перестать встречаться, чтобы отвести возможные подозрения, — говорил он, привлекая ее к себе.
— Он сказал, что отправит меня к своим родным в Берлин на это время, понимаешь…
— Тем лучше. У него не будет оснований подозревать нас.
— Карл, ты будешь приезжать ко мне? Я умру, если ты не приедешь, правда, умру! Приедешь? — пылко спрашивала она.
— Конечно.
— Ты меня еще любишь?
— А разве ты не чувствуешь этого?
— Не сердись, но ты теперь не похож на моего прежнего Карла… Ты стал такой… холодный…
— А ты думаешь, большое чувство может длиться всю жизнь?
— Да, потому что я люблю тебя с каждым днем все сильней, — призналась она.
— Все это очень хорошо, Люци. Но нам надо обдумать наше положение, ведь вечно так продолжаться не может.
— Карл, Карл! — воскликнула она и отшатнулась, словно над ней занесли нож.
— Говори тише! Ни к чему посвящать извозчика в наши дела! И выслушай меня спокойно. Я люблю тебя, но, пойми, нам нельзя так часто встречаться. Рисковать твоим спокойствием и навлекать на тебя месть мужа я просто не имею права. Надо быть благоразумными.