Изменить стиль страницы

— Ничего нам, дитятко, не надо. Знаешь, Ануля, Зайчик сел без трех! — сказал ксендз, заливаясь смехом.

— Ей-Богу, не пристало ксендзу радоваться несчастью ближнего. Это может печально кончиться, как у Кинорских в Сандомирском повете… А дело было так…

— Нас, любезный сударь, не интересует, что там было. Ты лучше за игрой следи да масть не путай! Давай-ка сюда туза, последнего своего туза, и не втирай нам очки!

— Это я-то втираю очки! — страшным голосом взревел Зайончковский.

Снова вспыхнула ссора, крики Зайончковского разносились по всему дому, и гости на веранде с беспокойством поглядывали на Боровецкого.

— Пан Высоцкий, может, вы подмените меня? — окликнул Куровский доктора, проходившего через соседнюю комнату, и, отдав ему карты, вышел в сад, где Анка прогуливалась с Ниной.

Он присоединился к ним, и они направились к маленькой беседке, увитой диким виноградом с уже покрасневшими листьями и окруженной рабатками отцветающих астр и левкоев.

— Какой чудесный день! — сказал Куровский, садясь напротив Анки.

— Наверно, это последний погожий осенний день, оттого он и кажется таким чудесным.

Они долго молчали, наслаждаясь теплым, словно ласкающим воздухом, насыщенным запахом умирающих цветов и вянущей листвы.

Заходящее солнце окутывало сад золотистой дымкой, смягчая очертания предметов и придавая блеклым краскам изумительный бледно-золотой оттенок.

Отливая перламутром, в траве поблескивала паутина, в неподвижном теплом воздухе реяли длинные, словно из жидкого стекла, нити бабьего лета — они цеплялись за желтые акации около дома, протягивались к черешням, на которых дрожали редкие красные листья, и раскачивались между стволами, пока их не подхватывал легкий ветерок и не уносил высоко — к крышам домов, в частокольное марево фабричных труб.

— В деревне такой день в тысячу раз красивей, — прошептала Анка.

— Несомненно. Заранее прошу прощения, если мое замечание покажется вам бестактным, но мне кажется, вас, панна Анна, не слишком радует сегодняшнее торжество?

— Напротив, я очень рада. Меня всегда бесконечно радует, когда исполняется чье-то желание.

— Вы переводите разговор в другую — отвлеченную — плоскость. И я вам охотно верю. Но я имею в виду сегодняшний день и не вижу, чтобы он доставлял вам радость.

— Ничего не поделаешь, если вы этого не видите. Но я в самом деле очень рада.

— По вашему голосу этого не скажешь!

— Разве он может не соответствовать тому, что я чувствую?

— Значит, может, потому что выдает ваше безразличие, — смело парировал Куровский.

— Вам просто послышалось, и вы сделали неправильный вывод.

— Если вам так угодно…

— Не приписывайте Анке несвойственных ей мыслей.

— Можно о чем-то не думать, но подсознательно оно в нас присутствует. Полагаю, что я прав.

— Нисколько. Вы просто подтверждаете только что вами сказанное.

— Конечно, мы бываем правы лишь в том случае, если дамы соизволят признать нашу правоту.

— Вы в этом не нуждаетесь.

— Нет, отчего же? Иногда нуждаемся. — Он улыбнулся.

— Чтобы лишний раз убедиться в своей правоте.

— Нет, чтобы казаться лучше, чем мы есть.

— К нам идет Кесслер.

— В таком разе я ухожу, а то, чего доброго, еще поколочу этого немчуру.

— И оставляете нас наедине с этим нудой! — воскликнула Анка.

— Он удивительно красив какой-то осенней, прощальной красотой, — заметила Нина, глядя вслед Куровскому.

— Куровский, поди сюда! Давай выпьем! — позвал его с веранды Мышковский, сидевший за столом, уставленным целой батареей бутылок.

— Ладно, выпьем еще раз за успех и процветание промышленности! — Подняв бокал Куровский обратился с этими словами к Максу, который, сидя на балюстраде, беседовал с Карчмареком.

— За это я не стану пить! Будь она проклята, эта промышленность вместе с ее прислужниками! — вскричал изрядно подвыпивший Мышковский.

— Не болтай глупостей! Сегодня торжество истинного труда упорного и целенаправленного.

— Замолчи, Куровский! Торжество, истинный труд, упорство, целенаправленность! Пять слов и сто глупостей! Ты бы лучше молчал! Сам уподобился этим наймитам, живешь и работаешь, как последняя скотина, и деньгу копишь. Пью за то, чтобы ты одумался.

— Прощай, Мышковский! Приходи ко мне в субботу, тогда и поговорим. А сейчас мне пора!

— Ладно, только сперва выпей со мной. А то Кароль не хочет, Макс не может, Кесслер, тот предпочитает обольщать женщин, Травинский уже нагрузился, шляхтичи в карты режутся. Что же мне, бедному сироте, делать? Не стану же я с Морицем или с фабрикантами пить.

Куровский выпил с ним и, ненадолго задержавшись, наблюдал за Кесслером. А тот прохаживался с дамами, бормоча что-то бессвязное; при этом у него непрерывно двигались челюсти, и при свете солнца он еще больше напоминал рыжую летучую мышь.

Гости постепенно разошлись, и, кроме близких знакомых, остался только Мюллер. Он дружески беседовал с Боровецким и не отпускал его от себя. Муррей, который пришел под самый конец, подсел к Максу и группе своих коллег и с восхищением посматривал на женщин — с наступлением вечерней прохлады они вернулись из сада и теперь сидели на веранде в окружении мужчин.

— Ну, когда же вы женитесь? — вполголоса спросил его Макс.

Англичанин ответил не сразу и, лишь натешив взор видом красивых женщин, тихо сказал:

— Я готов хоть сейчас!

— На которой?

— На любой, если нельзя на обеих.

— Опоздали: одна замужняя дама, другая — обрученная невеста.

— Вечно я опаздываю! Вечно опаздываю! — с горечью прошептал Муррей и дрожащими руками одернул на горбу сюртук, потом подсел к Мышковскому и стал пить с ним, словно заливая горе.

Вошел Яскульский и, отыскав Кароля, шепнул ему на ухо, что в конторе его ждет какой-то человек и непременно хочет с ним увидеться.

— Не знаете, кто это?

— Точно не знаю, но сдается мне, пан Цукер… — пробормотал старик.

«Цукер, Цукер!» — повторил про себя Кароль и от недоброго предчувствия у него тревожно забилось сердце.

— Сейчас приду. Пусть обождет минутку, — сказал он и, пройдя в комнату отца, сунул в карман пистолет.

«Цукер! Чего ему надо? Зачем он хочет меня видеть? А что если…» — додумать до конца он не решился и, окинув беспокойным взглядом собравшихся, незаметно вышел.

Цукер сидел в конторе около окна, опершись на палку и глядя в пол; он не принял протянутой руки, не ответил на приветствие и только посмотрел на Боровецкого долгим, воспаленным взглядом.

Кароля охватило беспокойство, он почувствовал себя, как зверь в западне. Этот взгляд жег, смущал, вызывал страх. И у него явилось безумное желание убежать отсюда, но он овладел собой, и сердце перестало тревожно замирать в груди. Закрыв окно, чтобы не слышны были голоса пьяных рабочих, он пододвинул Цукеру стул поближе к столу.

— Очень приятно видеть вас… — с расстановкой проговорил он. — И очень сожалею, что не смогу уделить вам столько времени, сколько мне бы хотелось… Но, как вы знаете, у меня сегодня торжественный пуск фабрики, — сказал и тяжело опустился на стул, чувствуя, что кроме этих фраз, которые вырвались сами собой, он не в силах вымолвить больше ни слова.

Цукер вынул из кармана смятое письмо и бросил на стол.

— Прочтите, — сдавленным голосом сказал он и в упор уставился на Боровецкого.

В письме в грубых, вульгарных выражениях говорилось о его связи с Люцией.

Боровецкий читал долго — хотел выиграть время — и при этом делал невероятное усилие, чтобы не выдать себя, сохранить спокойное, безразличное выражение лица под устремленным на него пристальным, сверлящим, как у следователя, взглядом Цукера, от которого у него все внутри переворачивалось.

Дочитав до конца, он без слов вернул письмо.

Воцарилось долгое, тягостное молчание.

Цукер, казалось, сосредоточил все свои душевные силы в хищном буравящем взгляде, словно хотел прочесть тайну в серых глазах Кароля; а тот невольно опускал веки и машинально переставлял на столе разные предметы. И чувствовал: если эта нестерпимая мука и неопределенность продлятся еще хоть несколько минут, он не выдержит и выдаст себя.