Изменить стиль страницы

А было проще — он не нужен ей, совсем не нужен. Она и не думала о нем. Даже когда он шел рядом с нею, она думала о другом и любила другого... Но, мо­жет быть, именно теперь, когда она одинока и несчаст­на, она сумеет разглядеть, что рядом с нею человек, любящий ее по-настоящему и стоящий любви гораздо больше, чем тот подлец?

Глубокой ночью, устало шагая по улицам в свое об­щежитие, он твердо решил завтра же после репетиции сказать ей все, что он думает, предложить ей свою друж­бу, помощь, предложить ей отомстить обидчику — все, чего она захочет.

На репетицию она не пришла, ее роль репетировала другая. С этою Джесси он просто не мог играть. Он сбежал с занятия и пошел к Аларчину мосту. Может быть, она заболела? Может быть, лежит там одна, без помощи?

Дворник сидел у ворот, попыхивая трубкой и косясь на Аркадия. Спросить у дворника, где живет Валя, по­казалось невозможным. Он отошел подальше и бродил по набережной, пока в последнем окне не погас свет.

Утром он догнал ее на улице и решительно сказал:

— Здравствуйте, Валя.

Она не ответила. Он настойчиво повторил свое при­ветствие, и она бросила, даже не посмотрев на него:

— Здравствуйте.

— Вы не были на репетиции.

— Я ушла из студии, — ответила она и ускорила шаг.

— Почему, Валя? У вас очень хорошо получалось.

— Так, — и вдруг, круто остановившись, быстро и зло проговорила: — Не выпытывайте, Аркадий, и оставь­те меня, понимаете? Тут ничего нельзя изменить. И не ходите за мной. Я не хочу. Мне неприятно.

Он остался один посреди тротуара.

4

«Я теперь культпроп, ты знаешь эту работу лучше, чем я, и поймешь, как много забот и хлопот на меня навалилось».

Аня сидела в техническом кабинете и писала письмо, которое никак не писалось.

Уже давно можно бы уйти домой: посетители ра­зошлись, кружки и школы отзанимались, — делать не­чего. Но уходить из цеха не хотелось. Весь день в тру­дах, в спешке, а к вечеру все успокаивается. Неторопливо пройдешь по участкам, поднимешься на стенд, где уже идет подготовка к сборке второй турбины, загля­нешь в конторку Ефима Кузьмича или в конторку Гусакова — послушать его незлобивую воркотню — и всегда встретишь или увидишь издали Полозова; то он на сборке, то на механических участках, то сидит с кем-либо из мастеров над графиком движения деталей. Про­верка графика, конечно, на Полозове. Все самое труд­ное взваливается на него! Нарочно, что ли? Раньше они ссорились, и Любимов по всякому пустяку придирался к Алексею, а теперь обращается с Алексеем уважитель­но. Да только хорошего в этом мало! Он же, как барин, все больше отстраняется от повседневных цеховых за­бот, рассуждает о генеральной реконструкции цеха, собирается в Москву…  а Полозов за него работай!

Полозов... О чем они говорили в тот вечер у дирек­тора, сидя на ковре, на подушках, которые он потихонь­ку стащил с дивана? Алексей сказал, что «в общем от­носится к женщинам скорее отрицательно», она подшу­чивала над ним, а он попросил:

— Вы только не кокетничайте со мной, пожалуйста. Дело в том, что я терпеть не могу женского кокетства.

Она опять посмеялась — обожглись?

Он кивнул и сказал:

— Пока вы мне кажетесь лучше других, так что вы, это самое, не портите впечатления, ладно?

А ей как раз и захотелось кокетничать с ним, осо­бенно по дороге домой, когда Груня и Воробьев свер­нули в другую сторону и они остались вдвоем. Но в об­щем они себя чувствовали как два товарища, удивитель­но просто и легко. Интересно, что это была за женщина, о которую он «обжегся»? Давно это было? Кончилось это или нет? Нравлюсь я ему или нет? Он сказал в ту ночь: «Мне нравится, что с вами и помолчать мож­но». И действительно, большую часть дороги он молчал и мурлыкал под нос какую-то музыкальную фразу все одну и ту же, но на разные лады: «та-ти-та-тим-пам-пам! Та-ти-та-тим-пам-пам!» Под конец и она стала под­певать от нечего делать. «Та-ти-та-тим-пам-пам!» — а он вдруг спросил:

— Что это вы за чепуху бубните?

И очень удивился, узнав, что чепуха заимствована у него.

А третьего дня, после удачи Ерохина, он пристально поглядел на нее и сказал:

— Пожалуй, все-таки вас надо было послать на уча­сток.

Через час он позвонил ей в техкабинет по телефону и почти накричал на нее:

— Вас включили в комплексную бригаду? Ну и действуйте, чего вы меня ждете, как маленькая? Берите Шикина, Воловика, работайте, думайте! Няньку вам что ли, нужно?

Аня сказала как можно строже:

— Даже если бы мне нужна была нянька, Алексей Алексеевич, я бы ей все равно не позволила кричать на меня.

А он вдруг сказал:

— Мне нравится, что вы такая зубастая!  И повесил трубку.

Ей были приятны эти слова и приятно то, что теперь Полозов, видимо, надеется на нее, раз требует от нее самостоятельности. Значит, Алексей Алексеич, я могу не только «вдохновлять»?..

Она старалась — и не умела — написать об этом в письме, которое никак не писалось:

«Кажется, я начинаю оправдывать себя не только как энергичный «толкач», но и как инженер. Я понимаю, что это всего-навсего скромное начало, первая «заявка», но мне удалось ввести маленькое новшество на карусе­лях, оно дало эффект...»

Конечно, Ельцов порадуется за нее, но разве он мо­жет понять, как это было замечательно, когда цилиндр опустился наконец на планшайбу ерохинской карусели и Ерохин начал обработку двумя резцами, а все стояли, вслушиваясь в дружное гудение резцов. Аня слушала и слушала, вытянув голову над краем быстро вращаю­щейся планшайбы, — уже научилась понимать, какой получается звук, если деталь вибрирует, и какой, когда деталь стоит прочно, неколебимо. Деталь стояла проч­но, упершись боком в тяжелый угольник, а внутри нее два резца делали свое исконное дело, напевая в два голоса однотонную песню, и звук получался чистый, ровный.

Только после длительного наблюдения, когда Ерохин облегченно передохнул, Аня оторвалась от этой песни и взглянула на стоявшего рядом Полозова.

Он улыбнулся ей и сказал:

— Кажется, неплохо.

Она могла бы поручиться, что самые искренние позд­равления и похвалы были им высказаны сполна.

«Очень был хороший день, когда опыт удался. Но­вый способ даст нам только на одной операции часов пятьдесят экономии, а по трем турбинам — полтораста. Но ведь можно применить его и на некоторых других деталях».

Так написала Аня, с досадой чувствуя, что эти часы экономии, такие важные для нее, для Полозова, для цеха, — Ельцову покажутся попросту незначительными. Подумаешь, полтораста часов! А то, что стоит за ни­ми, — разве расскажешь человеку, который не живет всем этим день за днем? Разве расскажешь, что в тот день она шла домой счастливая, глубоко счастливая, и ее одинокая комната впервые не показалась ей одино­кой? Что теперь она ходит по цеху совсем в ином наст­роении, чем раньше? Что Ерохин тоже выглядит счаст­ливым, и часто замечаешь, что он поет за работой, а когда они встречаются — в его рукопожатии столько тепла и уважения, что ей самой хочется петь за рабо­той, так что иногда, если в техническом кабинете никого нет, она напевает то самое «та-ти-та-тим-пам-пам!». Все это делает жизнь чудесной, — но об этом не расска­жешь...

Похоже, Ельцов даже с некоторой ревностью отно­сится к ее работе, в последнем письме он пишет: «Ко­нечно, завод занимает тебя больше, чем я, но, может быть, ты возьмешь себе за правило отвечать мне хотя бы на каждое пятое письмо? Складывай их где-нибудь на виду, как увидишь — пяток набежал, садись и пиши несколько строк, а письма — в корзину. И копи снова. Попробуй, дорогая, мне все же хочется изредка узна­вать, что ты и как».

Стыдно... Что бы там ни было, а Володя — большой, настоящий друг, они прошли рядом через столько опас­ностей, провели вместе столько трудных и хороших дней...

А письмо все-таки не писалось, и она поглядывала на дверь — Шикин и Воловик обещали прийти к ней, а может быть, и Полозов придет, если ему удастся вы­кроить время...