Изменить стиль страницы

— А все-таки это здорово увлекательно, все на све­те забываешь! — говорит Воробьев, поднимаясь вместе с семьей на верхнюю террасу.

Тенью проходит воспоминание о чем-то неприятном, волновавшем его до того, как он окунулся в этот свое­образный, всепоглощающий мир спортивных страстей. Ах да, критика Диденко!.. Но теперь Воробьев чувст­вует себя настолько освеженным, что происшедшее утром уже не кажется таким обидным. Подумаешь, недотрога! Три месяца ходил в опекаемых новичках — видно, хва­тит? Сколько раз тот же Диденко учил меня на ошибках других... почему бы теперь не поучить других на ошиб­ках Воробьева?..

— Яков Андреич! Воробьев! — кричит кто-то, проби­ваясь к нему сквозь толпу.

Это Диденко. Лоб его влажен, глаза горят. Он со всем пылом переживал игру, и сейчас ему необходимо высказаться. Проигрыш «Зенита» задел его, по актив­ности натуры он не просто огорчается, а ищет действия.

— Надо подкрутить профсоюзы и комитет по делам физкультуры! — говорит он. — Неужто нельзя найти но­вых игроков и кое-кого заменить?!

Воробьев молчит. Что-то мешает ему говорить с Ди­денко так же охотно, с открытой душой, как говорил прежде. Но Диденко, не обращая внимания на его на­хмуренный вид, подхватывает Воробьева под руку и вместе с ним подходит к Груне, остановившейся в сто­ронке рядом со стариками:

— О-о, и старая гвардия тут! Что, отцы, всыпали нашим?.. Ну, пойдемте выпьем чего-нибудь, пока тол­па схлынет. Горло пересохло, аж дерет.

— Кричали   небось? — с  лаской  замечает  Ефим Кузьмич.

— А то нет! Покричишь, когда такое творится.

По пути они прихватывают Немировых и Саганского с женой. Клава неохотно идет за мужем, она рас­строена проигрышем, и ведь последняя атака так хоро­шо развивалась, кто знает, если бы еще двадцать се­кунд...

Посмеиваясь, Григорий Петрович командует в пере­движном ресторанчике, сдвигая столики и заказывая кому пиво, кому лимонад, кому мороженое.

С моря тянет прохладой, надвигаются сумерки, но здесь, на высоте, еще светло, и от закатного нежного света все вокруг еще красивей, чем днем, и особенно приятно сидеть дружеским кружком за сдвинутыми сто­ликами, на ветерке, несущем запахи моря и цветов.

А болельщики все не унимаются. Гусаков уверяет Клаву, что штрафной был неправильно назначен, он прекрасно видел...

Ефиму Кузьмичу надоела воркотня приятеля:

— Ну что ты привязался, Иван Иванович? Вот уж истинно — гусак! Шипишь и шипишь! Кто играет, тот и проигрывает, что ж делать? Чем придираться со сто­роны, вспомни, великий городошник, как ты сам три ра­за подряд продул в рюхи этому… ну, как его? Вот па­мять-то! Ну, верзила такой, еще в кузнице работал... Ануфриев, вспомнил! Как ты вызвал его на смертный бой да и продул три подряд, а?

— Я?!

— Ты, конечно, а кто же?

— Я продул Ануфриеву? — притворно удивляется Гусаков. — Да когда это было?

— А как раз перед самой войной. Перед первой ми­ровой, империалистической, вот когда!

Клава хохочет и сквозь смех тихонько повторяет:

— Перед первой... империалистической... ох, не могу!

Всем становится весело, проигрыш «Зенита» забы­вается. Кто-то замечает Воловика с Асей и Полозова с Аней Карцевой, прогуливающихся по нижней террасе. Их окликают, подзывают.

— Кто выиграл? — безмятежно спрашивает Воловик. Тут только все замечают, что у этой четверки и воло­сы мокрые и купальные костюмы в руках.

— Мы были на пляже, а потом зашли стадион погля­деть, — спокойно объясняет Полозов.

Стулья сдвигают еще ближе.

— Не знаете, кто выиграл, и не знайте, я вам докла­дывать не обязан! — шутливо говорит Диденко. — Но вот пусть Григорий Петрович скажет, разве допустимо, что­бы начальники цехов женились, не докладывая началь­ству? И замотали свадьбу?!

— Ничего, не отвертится! Алексей Алексеевич, рас­кошеливайся!—обрадованно кричит Гусаков и вырази­тельно сигналит буфетчице.

Буфетчица подает бутылки и рюмки. Ставит на стол тарелки с бутербродами.

Пьют за молодых. Гусаков кричит:

— Горько, горько!

Аня смеется, краснеет и оглядывается: людей все еще много, как тут целоваться у всех на виду?

— Аня, ведь все свои! — говорит Алексей, сильной рукой обнимает ее за плечи и целует в губы.

— Теперь можно и по второй, — с облегчением за­являет Гусаков.

Разговор за сдвинутыми столиками становится все оживленней и бессвязней. Саганский и Немиров, при­тиснутые друг к другу, спорят о чем-то своем, спокой­ная, рассудительная речь Немирова перебивается воз­бужденным тенорком Саганского:

— ... если разобраться по существу, то эти самые оборотные средства...

— ...Доверь мне распоряжаться деньгами, так я...

Саганский уже немного пьян, а может быть, притво­ряется подвыпившим, чтобы вести себя вольготнее.

— Борис Иванович, постыдись, Борис Иванович, — громко шепчет ему жена.

Гусаков вдруг привстает и кричит:

— Валечка! Валя!

Неподалеку от них Аркадий Ступин угощает Валю Зи­мину лимонадом.

— Ну, чего кричишь? — упрекает Ефим Кузьмич. — Давно не видал, что ли? Оставь их...

Гусаков с досадой хмурится и тянется за бутылкой, но Ефим Кузьмич и тут перехватывает его руку:

— Довольно, Иван Иванович. Я тебя домой тащить не буду, не жди.

Воробьев горячо убеждает Диденко:

— Принять человека — поработать с ним нужно, подготовить! А разве мы не работаем? Вот Шикин. Сколько времени не замечали человека, а какой работ­ник оказался, когда дали ему развернуться!

Рядом Ася, горделиво вздернув носик, рассказывает Ане Карцевой:

— Я его еле вытащила! Он каждый вечер занимает­ся. Профессор взял с меня слово, что я буду следить и помогать. Профессор говорит, что при таких выдаю­щихся способностях...

Галочка стоит у колен Воробьева и медленно выли­зывает мороженое из вафельного стаканчика.

Терраса опустела. Теперь только редкие пары и груп­пки не спеша проходят мимо, останавливаясь, чтобы в последний раз поглядеть на уже сумрачное, вечернее море. Купола, встающего из воды, не видно, а там, где был купол, поблескивает яркий огонек.

— Дядя Яша, что это блестит и гаснет, блестит и гаснет?

— Маяк, — не оборачиваясь, говорит Воробьев.

Откуда он может знать, если он даже не обернулся? И все-то он знает, дядя Яша!

Немиров, схватив Диденко за руку, полушутя, полу­серьезно просит:

— Ну, ты нам открой свой секрет, не таи, Николай Гаврилович! Или ты действительно любишь критику, или ты артист, а?

Он поясняет Саганскому:

— Понимаешь, Борис Иванович, как его ни крити­куй, будто с гуся вода! Не переживает — и все!

Диденко смеется:

— Ох, Григорий Петрович, боюсь — узнаешь мой секрет, и сладу с тобой не будет.

— Значит, не переживаете? — настаивает Саганский, изумленно разглядывая человека, спокойно принимаю­щего критику.

— Жаль, моей жены тут нет, — смешливо щурясь, говорит Диденко. — Она бы вам рассказала…  А что радуюсь я критике, так ведь ежели она развертывается вовсю — значит, и я молодец! А если люди смотрят, глаза зажмуривши, как коты, — значит, жирком оброс­ли. А тогда, выходит, я вдвойне плох! Да и самому ведь помогает, если подскажут — где недоделал, где не­додумал!

И обращается прямо к Воробьеву:

— Верно, Яков Андреич?

Минуту они испытующе смотрят друг другу в гла­за, потом Воробьев с улыбкой говорит:

— Так-то оно так…

Буфетчица нетерпеливо топчется вокруг засидевшей­ся компании — все уже разошлись, ресторанчики сво­рачиваются, работяги грузовики снуют взад и вперед, увозя тысячи ящиков с пустыми бутылками, перевер­нутые лотки, голубые тележки из-под мороженого.

На террасе совсем пусто. Только одна маленькая группа приближается, четко вырисовываясь на фоне за­катного неба, — двое юношей и девушка. Все трое идут медленно, поодаль друг от друга.

— Да ведь это Коля! — приглядевшись, вскрикивает Ефим Кузьмич. — Коля! Пакулин!

Николай не расслышал зова, а девушка покосилась в сторону шумной компании и тотчас отвернулась.