Изменить стиль страницы

— Что тебе эта рыжая шептала в углу? — допытывалась она потом у Марты.

Или:

— Что должны были означать эти глупые ужимки и это хихиканье во время контрданса?

Затем оказывалось, что все, кто был на приеме, плохо воспитаны, некрасивы, вообще очень испорченные девочки. Адам с большим трудом и после долгих переговоров получал разрешение на два-три ответных визита в течение зимы. Причем Марте никогда не позволяли оставаться до конца торжества, к ужину она должна была быть дома; за малейшее опоздание на нее обрушивались громы и молнии.

— Ты, может быть, вообще хочешь переселиться к своим подружкам? Пожалуйста, пожалуйста, хоть сейчас! И что тебя привело в такой восторг? Компотик из слив и сплетни? Не воображай, будто я пущу тебя на именины к этой твоей косоглазой Каролинке!

Когда Адам с упреком говорил ей, что Туся в отчаянии, Роза отвечала:

— Странный человек, почему ты толкаешь ее в эту яму? Так тебе не терпится ее погубить? Ничему хорошему люди ее не научат. Ты зарылся по уши в свои тетрадки и ничего не видишь, ничего не знаешь. А я знаю, я видела свет, я знаю жизнь, я все знаю!..

Возбужденная донельзя, она смотрела на мужа таким страшным, всепроникающим взглядом, что Адама тоже охватывал ужас перед мерзостью мира.

Так заботилась Роза о дочери Адама, ненавистном своем сокровище, которое она вырвала из когтей смерти.

13

Марта, скрытная, молчаливая Марта, была на редкость жизнерадостной и нетребовательной девочкой. Она могла радоваться чему угодно: окружающим предметам, игре света и тени, пище, книжкам, которые она выучивала наизусть, анекдотам Софи, течению времени, урокам, отметкам, упругости своих ног и рук, — Марта до позднего детства любила прислушиваться к движениям собственных пальцев, как это делают грудные младенцы. Она познавала мир, исследуя самое себя, и без конца радовалась каждому первооткрытию. В своем обособлении Марта не чувствовала себя одинокой. Наоборот, она не успевала отвечать на вопросы воображаемых персонажей, а неисчерпаемым источником нужных сведений ей служили предметы домашнего обихода, растения, сны. Ей не было скучно. По мере того, однако, как она росла и умножались ее знания, возрастала и потребность в одобрении или сопротивлении сверстников. Ей хотелось противопоставить свои завоевания завоеваниям других победителей. Школьного общения было недостаточно. Только успевала она в перемену расправить затекшее от сидения за партой тело и посекретничать с одноклассницами, как снова дребезжал звонок, прерывая едва завязавшиеся отношения. Марта бунтовала против материнского запрета. На прогулках с отцом, бледнея от волнения, она спрашивала:

— Почему, почему мама такая странная? Почему мне нельзя никого любить?

Отец печально хмурился.

— Ах, это не то, чтобы не любить… Конечно, ты должна любить своих подруг и всех. Только, видишь ли, мама так много страдала. Сыночка мы потеряли, маленького. Ты сама чуть не умерла, от такого же страшного дифтерита. Мама боится заразы.

— Ну так я, папочка, — с жаром обещали Марта, — я к больным не буду ходить. Но ведь есть здоровые девочки, и у некоторых даже сады, и там можно дышать свежим воздухом…

Адам вздыхал.

— Мало теперь хороших девочек… Да и когда тебе, Туся? Каждый день уроки иностранного языка, в школе тоже порядочно задают, потом прогулка. А в воскресенье надо почитать…

Марта выкрикивала, возмущенная:

— Неправда, хороших девочек много! Яся хорошая, и Жабка, и Вига — все хорошие! И они тоже делают уроки, и у всех у них есть свободное время, у всех!

Тогда Адам останавливался, клал дочери руки на плечи, смотрел ей в глаза — жалобным, просительным взглядом.

— Но не у всех, — говорил он, — такие несчастные матери. Поверь мне, Туся, поверь отцу: она очень несчастна. Не надо ее огорчать.

И отворачивался. Молчал. Затем, чтобы развлечь девочку, начинал шутить, предлагал побегать наперегонки, поиграть в прятки… Часто они выезжали за город и там носились, как двое однолеток. Марта, запыхавшись, прижималась горячей щекой к щеке отца. Адам торжествовал:

— Вот видишь, видишь, как тебе весело! И будет еще весело, детка моя, перед тобой долгая жизнь, еще наиграешься, нагуляешься вволю.

Итак, той стеной, что стояла между Мартой и внешним миром, было несчастье матери. Марта не могла этого понять. История с умершим братиком, ее собственный дифтерит, — когда это было? — все выглядело загадочно. Бабушка Софи охотно рассказывала, как пятерых ее детей «задушил круп», только одна уцелела, самая младшая — Роза. Рассказывая, бабушка курила папиросы, накладывала себе блюдце за блюдцем варенья, вплетала в рассказ смешные истории об умерших сыночках, обожала общество, и никто никогда не произносил по ее поводу слова «несчастье». Марта догадывалась, что несчастье матери не исчерпывалось дифтеритом, так только говорили ребенку, на самом же деле это был условный знак, за которым скрывалась тайна.

Однажды они с Розой шли по улице. День был весенний. Каштаны уже расправили зеленые ладони, уступили мольбам, зацвели. Люди шли в пальто нараспашку, жмурились от солнца, делали вид, будто им слишком жарко. Марта тоже развязала шарфик и волочила ноги — не столько от усталости, а чтобы скорей сойтись с весной покороче и не сглазить ее чрезмерным восхищением. Запах апреля пробивался сквозь дым, сквозь пыль и бензин. Роза крепко держала Марту за руку, ее шелковый плащ хрустел, мать шла быстро и, видно, вовсе не думала о развязанном шарфике, хотя солнце клонилось к закату. У Марты появилась надежда на стакан воды с соком. Они проходили мимо будки с сифоном и оранжевым стеклянным шаром, к которым устремлялись прохожие. Марта, повиснув на руке у матери, замедлила шаг, потянулась к будке, только хотела было сказать: «Мамочка, мне ужасно хочется пить…» — как вдруг ее рванули и потащили дальше с такой силой, что у девочки сердце скакнуло в груди. С испугом заглянула она матери в лицо. Роза пристально смотрела вперед — казалось, она следит за чем-то. Туся напрягла внимание. Да, мать не спускала глаз с какой-то пары, мужчины и женщины, которые шли, прижавшись друг к другу, их руки так тесно сплелись, что нельзя было различить, где мужская, где женская. Эти люди не проталкивались сквозь толпу, а как будто плыли в ней, ни на кого не обращая внимания, никуда не спеша, поглощенные чем-то своим — чем-то, должно быть, уже исполнившимся. Женщина, словно свечу в крестном ходе, несла перед собой ветку сирени; оба смотрели на эту сирень, чуть склонив друг к другу головы и чему-то улыбаясь. Вдруг они остановились… И больше ничего, только смотрели они теперь не на цветы, а друг другу в глаза. Марта хотела поскорее обойти их. Но тут мать тоже остановилась, и девочка, оробев, увидела на Розиных щеках под вуалью длинные блестящие капли слез.

С тех пор Марте при слове «дифтерит» слышался запах апреля. А апрель имел привкус несчастья.

Когда приезжал Владик, Марта могла делать все что угодно. Занятия, разумеется, продолжались, но промежутки между ними были заполнены ошеломляющей свободой. Доходило до того, что Марте удавалось незаметно выскользнуть из дому и сбегать к подруге; возвратившись с пересохшим от страха горлом, она заставала в своей комнате прежнюю, ничем не возмущенную тишину.

Вся жизнь дома была тогда сосредоточена в гостиной. Роза пела, играла. Владик ей аккомпанировал, слышались их голоса, теплые, слаженные, голоса людей, которым есть что сказать друг другу. Двери в гостиную были плотно закрыты, а когда Роза выглядывала оттуда, ее трудно было узнать — она казалась молодой девушкой, которая высунулась из зала на балкон, чтобы перевести дыхание между одним танцем и другим.

Адам тоже разговаривал с сыном, уединившись с ним в своем кабинете, но на это отпускалось не более получаса, чаще всего перед ужином. За столом Роза и Владик продолжали свои обсуждения и споры, малопонятные окружающим. Спорили о Вагнере, о Дебюсси, перечисляли названия музыкальных произведений и жанров или вспоминали о каких-то им одним известных событиях, о людях, которые никого, кроме них, не интересовали, то и дело вставляли иностранные слова; Роза, хохоча до слез, рассказывала смешные истории, Владик тоненько подхихикивал. Марта не понимала, чему тут смеяться.