Изменить стиль страницы

— Да, да, перетащила, потому что как раз такая фантазия пришла тебе в голову, — ворчал Адам. — А после свадьбы, наоборот, из Польши потащила меня в Саратов.

Но Розу нелегко было переговорить.

— Тогда другое дело. Тогда в Польше ты мог разве что на почте служить мелким чиновником, в гимназиях вакансий для поляков не было. Апухтин[63] не пускал. Так должна же я была, если уж завела семью, позаботиться, чтобы дети почтарями не стали.

Адам вздыхал:

— Гордыня, гордыня и безмерное тщеславие… а сердца ни капли. Нужна тебе эта Польша, как собаке пятая нога; ты и вернулась-то потому, что захотелось дать сыну панское воспитание и покрасоваться перед старыми знакомыми в русских соболях.

Роза презрительно оттопырила губы.

— Ах, убил, ах, какое преступление! Соболя варшавским кумушкам показать не грех. И о сыне позаботиться, вывести его в люди — тоже не грех. Если бы я тогда позволила тебе остаться в России, ты бы там давно превратился в старый трухлявый гриб. А так: новые условия, ну и силы новые нашлись. И ты, слава богу, жив-здоров, и до конца далеко. А твоя любимая доченька вместо церковно-славянской азбуки учила наизусть «Видения ксендза Петра»[64] И вместо того, чтобы на санках с поповнами кататься, ходила в клуб польской молодежи.

Адам не улавливал связи, мигал, однако продолжал сопротивляться.

— Хорошо, хорошо, ты уперлась, мы приехали и поселились в Варшаве… Отлично. Но ведь ты сама через несколько лет снова заставила меня переменить место и директорствовать в провинции. Я, ей-богу, не чувствовал себя в силах…

— Вот-вот, — подхватила Роза. — «Не чувствовал себя в силах…» Господи, да я это прекрасно знаю. Если бы не я, ты бы и думать не смел о директорстве! «В Варшаве»… Конечно, лучше учительствовать в Варшаве, чем коптить потолок в хатенке попадьи над Волгой. Но надо же все-таки понимать, что директор — не чета обыкновенному учителю и что каждый человек обязан к чему-то стремиться! Да, стремиться, стремиться.

Она повторяла это слово с жаром, с упоением, как повторяют дорогое имя. Адам отмахивался с досадой:

— Хватит уже. Ну, стремился я… Хотя, по-моему, вечно стремиться к каким-то там заоблачным высотам вовсе не обязательно, человек на любом месте может приносить пользу. Высшее благо — это спокойная совесть… Но ладно, оставим это — Он, как всегда, не настаивал на своем мнении и вернулся к практической стороне дела. — Скажи, чего ты хочешь? Куда я опять должен стремиться, именно теперь, когда у меня тут так славно пошла работа?

Роза отвесила ему глубокий поклон.

— Вот видишь! — воскликнула она, — «Пошла работа», хотя ты и «не чувствовал себя в силах». Оказывается, не так плохо иметь жену ведьму! Предлагают тебе взять на себя руководство курсами математики и естествознания в Варшаве или не предлагают? Так возьмись, и увидишь, что там тоже «пойдет», хотя ты предпочел бы покоить свою совесть, не двигаясь с места. Вот и не будем жить на два дома, вот и расходов лишних не понадобится на мою «странную затею»!

Странная затея действительно осуществилась. Адам стал директором курсов в Варшаве, а Марта, вместо того чтобы постигать основы садоводства, брала уроки пения у приезжего итальянца. Новая эра наступила в семье, переменились все порядки. Теперь Роза волновалась не в те дни, когда приходили письма от Владика, а в дни, когда Марта ходила на уроки. Она дожидалась ее возвращения от преподавателя с таким же нетерпением, с каким когда-то ждала почтальона. Едва дочь переступала порог, как Роза выхватывала у нее ноты и жадно искала глазами новых великих творений. Сначала это были вокализы и простенькие итальянские арии, вроде «Саго mio bеn».

— Ну и как? — допытывалась она. — Удалось тебе «фа»? Не жидко ли вышло? Подбородок опустить не забыла? А может, как вчера, слишком громко? Что сказал преподаватель?

Ее глаза пробегали по нотным линейкам, как по рядам телеграфных проводов в небе.

— Пойдем, пойдем, — тянула она Марту к фортепиано, — повторим все это, пока свежо в памяти.

Затаив дыхание, она выслушивала Мартин отчет, так и сияла от гордости, от надежды.

— Я нарочно не хожу с тобой, — говорила Роза, — потому что не хочу, чтобы ты слишком полагалась на меня: привыкай к самостоятельности. О, в опере я не смогу бегать за тобой по сцене!

Адам, покашливая, приоткрывал дверь, подолгу глядел в щелку. Роза гнала его:

— Не мешай, разве ты не видишь — Марта занята!

Гостиная, — как во времена Розиных концертов, — стала местом, недоступным для непосвященных.

Марта рвалась к отцу всем сердцем. Слыша, как он вздыхает, она спрашивала себя, не лучше ли было бы заниматься саженцами и семенами, чем без конца твердить на разные лады «ми, ме, мо, му». Она чувствовала, как зыбкий мир музыки, постепенно сближая ее с матерью, встает стеной между нею и отцом. Обычно она пользовалась любой оказией, чтобы побыть с ним наедине и поговорить на его любимые темы: о статье в газете, о дальних знакомых, об исторических книжках, о его детстве. Превозмогая скованность, она изо всех сил старалась вложить в слова как можно больше теплоты, тоном дать почувствовать свою любовь. Но с тех пор, как ею завладела Роза, Марте было все труднее разговаривать с отцом. Адам украдкой бросал на дочь подозрительные взгляды: да она ли это? Иногда его глаза выражали восхищение: вот сумела же девочка найти в себе талант, завоевавший Розу; иногда — обиду за то, что она ему изменила, перешла на «ту» сторону.

Роза — теперь — пугалась, если заставала их за разговором. Слова, с которыми она приходила, замирали у нее на губах, она нервно хватала или отодвигала какой-нибудь предмет с видом человека, которому нанесли неожиданный удар.

— Что это опять за тайные переговоры? — спрашивала она больным голосом.

Дружба дочери с отцом преследовалась и прежде, но тогда Роза делала это с холодным сердцем. Она бросала несколько ядовитых замечаний и уходила довольная. Завладев Мартой, втянув ее в круг своих очарований, она стала бояться, как бы не увели у нее ценную добычу.

— Что, уже надоело? — сверкала она в отчаянии глазами. — Лень посидеть, поупражняться как следует, к папочке прибежала жаловаться? А он и рад! — голосом, кипящим от возмущения. — Он торжествует, наш любящий папочка! Зачем дочери быть артисткой, возноситься над людьми, над миром, если легче и безопасней копаться в земле! Лучше кротом прожить жизнь, а не птицей! Лучше, лучше.

Роза ударяла кулаком о кулак, сжимала губы.

— Хорошо, — говорила она, задыхаясь от бешенства, — бери ее себе, делай из нее крота, мне все равно. Но ты… ты… — поворачивалась она к Марте, и лицо у нее пылало белым жаром, как солнце перед грозой, — ты еще когда-нибудь пожалеешь, пожалеешь… И будет поздно.

Марта не переносила скандалов. Ей хотелось подбежать к взволнованной матери, успокоить ее: «Да вовсе я не жаловалась, мы с папой говорили о «Фараоне» Пруса…» — однако самолюбие не позволяло. Она молчала, смотрела на мать злыми глазами, а когда Адам пытался что-то объяснить, дергала его за рукав.

— Оставь, папа, оставь, мама и так не поверит.

Устанавливался прежний порядок: отец с дочерью шепчутся по углам, и Роза — в ледяном облаке. В квартире снова веяло адскими сквозняками, за каждой дверью пугало, кресты оконных переплетов ждали распятых, каждый звонок звал на Страшный суд, старая мебель угрожающе трещала, небо набухало тайной.

Труднее всего было переносить тишину за столом. Роза ела медленно, красиво двигая своими большими кистями. Лицо — застывшее, чужое, холодное. Только челюсти работали, старательно разжевывая пищу, да в уголках рта время от времени вспыхивала искорка удовольствия. В перерыве между блюдами она сидела, опершись подбородком на сплетенные руки, закрыв глаза, и, казалось, дремала. Ни гримас, ни морщинок, никаких чувств, смертная тень отрешенности лежала на ее лице. Марта не могла отделаться от мысли, что происходит нечто важное, грозное, что завладевшая матерью непонятная сила вдруг, нарушая все физические законы, выхватит ее из-за семейного стола и поглотит. Казалось, душа Розы в самом деле готова была расстаться с бренным телом, слиться с этой гнетущей тишиной. И чем глубже она погружалась в молчание и оцепенение, тем большую обретала ценность, становилась чем-то единственно дорогим и желанным. Ее раздраженный голос терялся где-то в далеком прошлом, глядя на ее бессильно опавшие губы, трудно было себе представить боль, которую она умела причинить словами. Ресницы заслоняли свирепый блеск глаз, хищные пальцы расплывались в вечернем сумраке. Улетучивался гнев, исчезали капризы, — оставалось прекрасное видение, принадлежавшее больше миру сказок, чем мужу и дочери.

вернуться

63

Апухтин А. Л. (1822–1904) — попечитель Варшавского учебного округа при Николае II.

вернуться

64

Сцена из третьей части поэмы А. Мицкевича «Дзяды».