Изменить стиль страницы

— А если что дурное вспомнится — забудь… Я теперь уже знаю, что зла помнить не стоит.

Они быстро вышли, не смея оглянуться, едва дыша, — страшно было спугнуть эту внезапную доброту. Адам, семенивший за ними, говорил на ходу:

— Так ты похлопочи насчет паспорта, не откладывай, может, еще сегодня успеешь.

Договаривал он уже в передней, шепотом:

— Сами видите, доктор Герхардт имеет на нее большое влияние, этим нельзя пренебрегать, ведь она, даже когда только заговаривает о нем, сразу меняется, и при этом к лучшему… Вы не находите?

Марта уложила мать поудобнее, на ноги ей накинула плед. Сегодня в Розе было что-то, что смущало и тревожило больше, чем когда бы то ни было. И Марта, хотя была заинтригована, и не только словами, — сегодня даже голос у Розы звучал по-новому, — все оттягивала начало разговора, как бы предчувствуя недоброе. Эта новая тема — какие-то «другие дела» — скорее всего что-то о болезни… Дочь старалась предупредить дурное известие заботой о здоровье матери.

— Лежи спокойно, — говорила она. — Дай послушаю пульс… Кажется, очень неровный. Почему ты так лихорадочно дышишь? Ты лифтом подымалась? Наверно, бежала к трамваю сломя голову. А после завтрака забыла принять лекарство.

Она заботливо укрыла Розу, приотворила окно.

— Может, валерьянки?

Роза молчала. Она слушала Мартину воркотню, как слушают птичий щебет, который ни к чему не обязывает, потому что для человека он лишен смысла. Ее глаза помутнели, как бы подернулись пленкой, отчего взгляд стал еще более таинственным. Казалось, она отдыхала после неимоверного усилия, — счастливая достигнутым, сознающая свою власть, наконец-то удовлетворенная и успокоенная.

Она улыбнулась дочери из своей блаженной дали. Спросила:

— Почему ты не попробуешь причесаться на косой пробор? Ты выглядишь слишком сурово. А у тебя такие пушистые волосы…

Марта покраснела. Еще ни разу — с тех пор, как она была признана «своей», — мать не упоминала о ее наружности. Слишком часто пресловутый «подбородок клинышком» был предметом критических замечаний, слишком много жестоких слов было сказано в свое время по поводу ее манеры двигаться, улыбаться и вести себя, чтобы можно было сбросить все это со счета или понимать как-нибудь по-другому. А с тех пор, как Марта под началом матери превратилась в некое воплощение артистических возможностей, особенности ее наружности вообще потеряли самостоятельное значение. Разумеется, они обсуждались, но единственно с точки зрения сценического или эстрадного эффекта. Щурясь, Роза приглядывалась к дочери и могла, оторвав от общества в самый интересный момент, подозвать ее к себе, чтобы шепнуть ей:

— Следи за собой, ради бога, не растягивай так рот от уха до уха. Как это будет выглядеть на эстраде?

Отношение к туалетам было чисто деловое. Роза давала отличные советы и строго спрашивала с портных, не допуская ни малейшей недоделки или отклонения от фасона, но никогда они с Мартой не разговаривали о тряпках с таким теплым взаимопониманием, с таким вкусом, как пани Кася со своими дочерьми.

— Да? — смущенно пробормотала Марта. — Ты считаешь, что было бы лучше с пробором на боку?

Роза вынула из сумочки гребешок, сбросила с себя плед, села и притянула к себе Марту.

— Подожди, сейчас попробуем.

Она зачесала ей волосы назад, переменила пробор, несколькими движениями придала голове совершенно другой характер.

— Посмотри, — сказала она, подставляя дочери зеркальце. — Вот твоя прическа. У тебя, как и у твоего отца, слева такой уголок у пробора, и это тебе идет. Это… да, это красиво.

Роза отложила зеркальце. Затем, задумчиво глядя в окно, спросила:

— Целовал тебя кто-нибудь в этот уголок?

Марта сглотнула слюну и не ответила. Роза, с гребешком в руке, поглощенная какими-то необычными мыслями, не выглядела теперь больной, никому ничем не угрожала. Но у Марты забилось сердце.

Ничего не поделаешь! Марта вдруг поняла, что разговор о «других делах» — начался. И что какая-то полоса ее жизни — кончилась.

Она еще попыталась обратить все в шутку, заставила себя рассмеяться:

— Уж не подозреваешь ли ты, что у меня роман?

В эту минуту заскрежетал ключ в замке и послышались крики Збышека:

— Отец, отец!..

Роза с непроницаемым лицом прижала палец к губам:

— Приходи после обеда ко мне. Тогда поговорим.

Сабина гремела посудой, ее мощный топот сотрясал половицы, из столовой доносился запах жареного картофеля.

— Что у вас сегодня? Жаркое с картошечкой? — спросила Роза, внезапно оживившись.

Марта вскочила на ноги.

— Мамусенька, милая, ты только не отказывайся, пожалуйста, пообедай с нами! Сейчас я позвоню Стравским, чтобы тебя не ждали.

Вместо ответа мать поднялась и подошла к зеркалу. С выражением достоинства на лице она поправила волосы, платье, напудрилась и надушилась. Только после этого, очевидно, решив, что она готова к своей роли, Роза выразила согласие пообедать у дочери.

В столовой уже вертелись вокруг стола Адам, Павел и Збышек. Приход Розы явно произвел впечатление. Збышек выпятил грудь, начал посвистывать, Адам зажмурился, точно на него дохнуло сквозняком, Павел оттопырил губы. Роза первым делом подошла к зятю.

— Добрый день, — сказала она с улыбкой. Не с той царственной, ошеломляющей, — со стыдливой. — Извини, пожалуйста, за вторжение; это Туся заставила меня остаться. На нее, милый, сердись за самовольство…

Павел онемел. Никогда теща с ним так не разговаривала. А он никогда не мог понять, почему Роза, которой он был искренне благодарен за то, что она поощряла его притязания на Марту и даже торопила со свадьбой, — почему, едва он вошел в семью, она совершенно перестала с ним считаться. Этот мягкий человек чувствуя, что на него смотрят как на ничтожество, в присутствии Розы становился забиякой, — начинал шуметь, грубить, сыпать безвкусными шуточками. Когда Роза при нем распоряжалась временем, силами и чувствами Марты, расстраивая семейные планы и уязвляя его мужское самолюбие, Павел превращался в подобие назойливого шмеля, которого и прогнать нельзя, и невозможно не слышать. Роза прикладывала к глазам лорнет и глядела на него издали, всем своим видом выражая отвращение. Тут он впадал в такое бешенство, что, боясь самого себя, спешил покинуть поле боя.

Теперь он только было приготовился — просто так на всякий случай, — показать теще, кто тут хозяин, как она обезоружила его этой своей несмелой улыбкой. Грозно надутые губы опали, Павел развел руками, засуетился:

— Да что вы! Просим, просим.

Он придвинул Розе кресло, вызвал звонком Сабину, затем сам сел, ослабев от напрасного волнения. Вскоре все заняли свои места и молча ждали, что будет дальше. Сабина, увидев Розу, вздрогнула, из салатницы на скатерть пролилось немного сметаны, у Марты сделалось встревоженное лицо, Адам опустил глаза. А Роза схватила нож, проворно сняла со скатерти белую каплю и стряхнула ее на поднос, после чего посмотрела на Сабину, как бы прося одобрения. Збышек рассмеялся.

— А я всегда слизываю…

Адам начал покашливать, даже Павел поглядел на сына с неудовольствием. Марта прикрикнула на него:

— Сиди тихо! Что за глупые шутки.

Роза повернулась к внуку и мечтательно произнесла:

— Да? Ты слизываешь? А я… помню, я целый месяц облизывалась, глядя на банку с икрой…

Все оживились, зазвенели приборами. Збышек взвизгнул:

— Ой, бабушка лизала банки…

Роза между тем продолжала:

— Да, мой милый, не по вкусу пришлась мне варшавская еда… В Таганроге, у бабки Анастазии — дед мой в ссылке неплохо зарабатывал врачебной практикой и на эти деньги купил большую усадьбу под Таганрогом — у нас всего было вдоволь. Она литвинка была, бабушка, стряпуха первоклассная, и каких только лакомств не готовила: засахаренную айву, сушеные абрикосы с миндалем вместо косточек, киевские фрукты… В школу Рузя возила в ковровой сумке такой завтрак, что теперь просто трудно поверить: намазанные маслом белые булочки, с осетриной, с семгой, с лососиной. Виноград — фунтами, дыни, кукурузное печенье… А приехала сюда: на обед — кусок мяса или порция рубца, на завтрак — бутерброд с тоненьким ломтиком колбасы. Идем, бывало, с подругой из консерватории, вдруг стоп — баба с корзиной; купим на десять грошей слив; вот тебе и удовольствие на целых полдня, каждую сливину по четверть часа обсасываешь, косточки выплевываешь на тротуар… А в воскресенье Луиза сводит тебя в Лазенки и в награду за хорошее поведение купит печатный пряник. Ах, и вот однажды возвращался из своего полка в Варшаву солдатик — оттуда, из-под самого Таганрога. Отец дал ему для меня посылку. Слышу, кто-то стучит, открываю, гляжу: солдат. Он мне: «Вы такая-то и такая-то? Я вам гостинец привез». Открывает деревянный сундучок и подает сверток: жестяная банка икры и халвы турецкой с цукатом огромный такой ком… Ах, хватаю я эту жестянку… а потом на шею ему бросилась, солдатику. Плачу, целую. «Ты оттуда, ты правда оттуда?» И тут входит Луиза. Как дернула она меня! «Tu es folle, tu oublies ta pudeur, Eveline? Un moujik, un russe, un homme etranger!»![66]. Я тогда взбунтовалась. Закричала: «Не russe и не etranger! Да и все равно, пусть хоть сам черт, он и так мне ближе, чем вы, тетя, потому что он приехал из города, где я была счастлива!» За это я должна была выучить наизусть «Гробницу Агамемнона»[67]. Халву я съела быстро, а икру не трогала, наверно, с месяц. Мне казалось, что, пока у меня полная банка, — весь Таганрог со мной. И этот парк у моря, ночи, когда не можешь спать не только от жары и запаха акаций, но и от радости, от сознания, что завтра снова будет жаркий день и ночь, пахнущая акациями. И эта суровая зима со мной, сани с тройкой лошадей под сетчатыми попонами, вечера в бабушкиной пекарне, когда мама с Юлей в клубе, а малороссийские девки, раскрасневшиеся от огня, хором поют песни и по морозным узорам на окне ворожат мне, письма сулят, деньги и красивого, кровь с молоком, молодца… Особенно хотелось мне открыть банку по пятницам. Обед у Луизы постный: селедка и картофель в мундире. Икра так и пахнет. Бывало, выскочу под каким-нибудь предлогом из-за стола, возьму банку, пооблизываюсь, потом, с горящими щеками и с комком в горле, иду назад. Через месяц не выдержала. Открываю, а тут кислятиной ударило в нос. Банка стояла в шкафу — испортилась икра. Вот так-то, и не побаловала себя, и Таганрог в Варшаву не удалось перенести.

вернуться

66

Ты что, с ума сошла, Эвелина? Стыда у тебя нет! Ведь это мужик, русский, чужой человек! (фр.).

вернуться

67

Отрывок из незавершенной поэмы Юлиуша Словацкого «Путешествие из Неаполя к святым местам» (1839).