Когда незатейливый багаж был уложен, бывший ученик Мейслинга выпрямился и вздохнул в нерешительности. Все-таки, пожалуй, надо пойти проститься… Ведь во многом виноват он сам, Ханс Кристиан. Легко ли раздражительному человеку выносить его рассеянность, его тупость в вопросах латыни и греческого… Поневоле иной раз выйдешь из себя! Ханс Кристиан, сделав над собой усилие, вошел в библиотеку, где в дальнем углу сидел Мейслинг.
— Кто еще там? — прозвучал в тишине резкий скрипучий голос ректора.
— Это я, Андерсен… Не сердитесь, господин Мейслинг, прощайте и… спасибо за все хорошее, что вы мне дали! — залпом выпалил Ханс Кристиан.
Книга, которую Мейслинг держал в руках, с шумом полетела в угол.
— До чего же вы мне надоели, осел несчастный! Убирайтесь к черту в самое пекло, сумасшедший идиот! Бездарный стихоплет!
С этим прощальным напутствием Ханс Кристиан навсегда покинул малогостеприимный кров ректорского дома.
ГЛАВА V
ПРОБА КРЫЛЬЕВ
Наконец-то пришла долгожданная свобода! Опьяняющий весенний воздух, оживленные улицы Копенгагена, тысячи новых планов и надежд — как тут не чувствовать себя счастливым? «Теперь я был вольной птицей; все горечи, все обиды были забыты, и мой прирожденный юмор, подавленный до сих пор, бурно вырвался наружу. Все казалось мне веселым и забавным, и моя повышенная чувствительность, за которую столько насмешек и гонений я терпел от Мейслинга, мне самому теперь тоже представлялась смешной»; — так вспоминал об этом времени Андерсен несколько лет спустя. Избавление от мейслинговcкого гнета было толчком для расцвета тех мыслей и настроений, которые подспудно cкапливались в сознании молодого поэта.
Несмотря на все старания Мейслинга, духовное развитие Андерсена в эти тяжелые годы шло своим путем. Он очень много читал, буквально глотал книги, его записные книжки наполнялись все новыми и новыми выписками.
Здесь можно было найти цитаты из датских и немецких, из латинских и греческих (уроки Мейслинга тоже не прошли даром!), из французских, английских и итальянских авторов. На первом месте по количеству выписок был Гёте, дальше шли Шиллер, Гофман, Эленшлегер, встречались здесь и Вольтер, и Смоллет, и Гоцци, и старые любимцы Вальтер Скотт и Шекспир, а в конце тетради появилось новое имя, вскоре оттеснившее все остальные: Генрих Гейне. Фантастика и юмор Гофмана и гейневское сочетание лирики и иронии были особенно близки Андерсену, и это вскоре отразилось на его собственных литературных начинаниях. Стихи, написанные в Слагельсе, уже не нравились ему самому. «Что за плаксивый дурак это сочинял?» — пожимал он плечами, перечитывая их. Другое дело «Вечер», отразивший жизнерадостно-юмористическое настроение и жадный интерес к окружающему миру, которыми окрашивались первые месяцы в Хельсингере. Из грустных стихотворений он ценил теперь только «Умирающее дитя». Пусть себе Мейслинг считает это «сентиментальной пачкотней»: сухие педанты всегда готовы объявить сентиментальностью всякое искреннее, сильное чувство, недоступное им самим. Ничего, вещь еще найдет своего читателя, а кроме того, он напишет много других, лучших.
Никакие уговоры фру Вульф не могли заставить его потерять эту веру, а сейчас он чувствовал такой прилив сил и бодрости, что горы, кажется, мог своротить!
Перемену, происшедшую в Андерсене, заметили все его копенгагенские знакомые, но каждый оценил ее на свой лад. Фру Вульф больше всего боялась, что вся эта веселость, стремление всюду побывать и все видеть, а потом рассказывать друзьям комические истории о виденном помешают главному: усидчивой подготовке к университетскому экзамену. Для нее Андерсен оставался — и так было до конца — недоучившимся школьником, которого надо на каждом шагу для его же пользы одергивать и поучать. То, что он прочел тьму-тьмущую книг и следил за статьями по философии и эстетике в журналах, ничуть не прибавляло ему веса в ее глазах. «Разве это имеет отношение к солидному, настоящему образованию? — думала она. — Конечно, нет. Романы, стихи и статьи всякий может читать». Другое дело, если он сумеет, наконец, безукоризненно изъясняться на латинском языке и рассуждать о тонкостях классической филологии. Без этого и стихи писать нечего соваться. Фру Вульф отражала очень распространенное тогда убеждение, что знание латинской грамматики — это основа всех основ.
Для Эдварда и Ингеборг Андерсен сделался куда более приемлемым, когда он перестал говорить о школьных делах и обнаружил блестящие способности к обмену остроумными репликами. Даже такая признанная мастерица этого дела, как Ингеборг, признавала его достойным собеседником. Эдвард благосклонно отмечал, что костюм и манеры Андерсена тоже заметно изменились к лучшему. Но серьезными знаниями и способностями бедняга отнюдь не блещет: в каких-нибудь пяти-шести страницах латинского сочинения он ухитряется сделать три-четыре ошибки! Эдварду это представлялось непростительным изъяном. Он снисходительно предложил Андерсену свою помощь в занятиях латынью, но в душе не очень-то верил в возможность успеха.
— У Андерсена превосходная память, но нет настоящей основательности, — говорил он отцу. — Правда, он много читает, но что в этом толку? Он, как пчела, высасывает только мед из книг, вместо того чтоб систематически, детально исследовать какой-нибудь вопрос.
Старый Коллин озабоченно покачивал головой: он тоже очень ценил в людях методичность и основательность, а кроме того, его беспокоила практическая сторона вопроса — успеет ли Андерсен подготовиться в университет до того, как кончится королевская стипендия? Конечно, тревожило это и самого Андерсена, но он утешал себя мыслью, что впереди целых полтора года. Пока еще можно позволить себе тратить часть времени на визиты, на театр, на знакомство с последними новостями литературной жизни Копенгагена.
А здесь за время его отсутствия и сразу же после его приезда произошло немало интересного.
В 1825 году в Копенгаген вернулся Иохан Людвиг Гейберг, девять лет назад обративший на себя внимание литературного мира своими остроумными нападками на Ингемана и Грунтвига. Спор Баггесена и Эленшлегера был теперь позади, но Гейберг считал, что его можно возобновить на новой основе. Смешно, конечно, сейчас призывать к соблюдению правил классицизма, как это делал Баггесен! Зато его сатирические выпады против теории «наивного гения» и защита прав рассудка были Гейбергу очень по душе. Но обосновать их он хотел при помощи тогдашней новинки — философии Гегеля, отрицательно относившегося к немецким романтикам. Кроме того, Гейберг надеялся произвести переворот в датском театре. К этому времени подросло новое поколение зрителей, которому величественное здание трагедии, населенное героями древности, стало казаться несколько обветшалым. А немецкие «раздирательные» мелодрамы давно приелись всем! И Гейберг собирался ввести на датскую сцену новый жанр — водевиль.
Комические бытовые сценки из современной жизни, живая разговорная речь вместо стихотворных монологов, всем понятные и знакомые герои — богатые купцы, педанты-учителя, мелочные торговцы, — несомненно, водевиль должен понравиться датской публике!
Однако дирекция театра не разделяла этой уверенности. Главный директор, камергер Хольстейн, боялся, что новый жанр не понравится королю и придворной знати. А старый поэт Раабек вообще слышать не хотел слова «водевиль».
— Эти новомодные штучки унизят достоинство королевского театра! — волновался он. — Грубый комизм водевиля может нравиться только черни!
Но Йонас Коллин решительно поддержал молодого драматурга, и в конце концов водевиль «Царь Соломон и Йорген-шапочник», скроенный по парижским образцам, был принят к постановке. Успех его превзошел все ожидания. С раннего утра публика осаждала театральную кассу, переполненный зал бурно выражал свой восторг, мальчишки на улицах распевали песенки из водевиля, а в королевском дворце он был разыгран придворными с участием самого принца. Имя Гейберга было у всех на устах.