Так все и вышло. Коллин идею переселения к Мейслингу одобрил, и Ханс Кристиан, обливаясь слезами, написал письмо добрейшей мадам Хеннеберг, сообщая, что он вынужден оставить ее дом. Устно объясняться с ней он чувствовал себя не в силах.
На другой день слагельсейцы горячо обсуждали эту новость, и общее мнение было далеко не на стороне ректора.
— Срам какой! Мало ему, что он мучит мальчика на своих уроках! — возмущалась пасторша, благоволившая к Хансу Кристиану. — Теперь ему понадобилось перетащить его в свой дом. А что это за дом, всякому известно: просто свинарник, если сказать прямо.
— Господин Мейслинг запретил Андерсену ходить на репетиции хора в наш дом! — напомнила аптекарша. — Это будто бы мешает занятиям, видите ли! А ведь собираемся-то мы только по воскресеньям. Все дело в том, что я не пригласила фру Мейслинг: кому охота видеть у себя эту особу? Ей бы только с офицерами гулять да хихикать, пока муж в Копенгагене, а нет того, чтобы за своими детьми посмотреть. И потом от нее так и разит пуншем, когда с ней заговоришь…
В конце концов все согласились на том, что цели Мейслингов понятны и ребенку: им вечно не хватает денег, вот они и решили, что надо перехватить у мадам Хеннеберг двести ригсдалеров в год за содержание пансионера — все-таки это кругленькая сумма, особенно для тех, кто по уши в долгах! К тому же Андерсену покровительствует сам Коллин — важная птица! И ректор надеется получить кое-какие выгоды от сближения с ним, вот он и хитрит, уверяя, что печется о благе своего воспитанника.
И хотя нередко злые языки в Слагельсе преувеличивали недостатки своих ближних, на этот раз они говорили сущую правду.
По зеленым равнинам, окружавшим Слагельсе, медленно катилась тяжелая карета, до отказа набитая людьми и вещами. Дети пищали, узлы и корзинки давили со всех сторон, и длинные ноги Ханса Кристиана, неестественно согнутые из-за недостатка места, совсем затекли.
Иенс Виид блаженно похрапывал рядом — ему-то, коротышке, было достаточно просторно! — а фру Мейслинг изредка прикладывалась к фляжке с пуншем и распевала фальшивым голосом чувствительные арии. Ректор ехал на верху кареты.
Семейство Мейслингов вместе с обоими жившими у них учениками переезжало в город Хельсингер: глава семьи недавно добился назначения ректором в тамошнюю латинскую школу.
В первый день путешествия мысли Ханса Кристиана то и дело возвращались в Слагельсе: шутка ли сказать, почти четыре года он провел там! Вспоминались дружеские напутствия знакомых, прощальные прогулки по любимым местам. Он увозил с собой альбом, наполненный стихами и рисунками. Один из учеников Ингемана старательно скопировал портрет Шиллера и подписал под ним:
Дальше шли прощальные стихи Ингемана, Карла Баггера. Потом Пегас с лебедиными крыльями и невероятным изгибом шеи — рисунок сентиментальной слагельсейской девицы, верившей в поэтический талант студиозуса Андерсена… Словом, каждая страница альбома говорила, что за четыре года он приобрел немало друзей. Придется ли им еще когда-нибудь встретиться?
шептал он про себя стихи Карла, глядя в окно кареты.
Но на второй и третий день путешествия его полностью захватили новые впечатления. Чем ближе к Хельсингеру, тем живописнее становилась местность. Вместо унылого однообразия полей и низеньких холмов виднелись лесистые берега фиордов, большие рыбацкие села, старинная церковь над крутым обрывом. Нет, все-таки хорошо, что он уехал из Слагельсе! Но не только жажда перемен заставила его согласиться на переезд. Главное было в другом: Мейслинг клялся, что без его помощи не видать Хансу Кристиану университета как своих ушей, а ведь через два года — конец королевской стипендии! И Коллин счел, что нельзя идти на такой риск: Мейслинг, конечно, бывает груб и резок, но ведь и другой может оказаться в этом отношении не лучше, а такого знающего свой предмет человека вряд ли удастся быстро найти. Конечно, Ханс Кристиан никак не мог отрицать учености ректора. Хорошо бы еще, если б удалось позабыть все вынесенные от него обиды и несправедливости! Ханс Кристиан совершенно не был злопамятен, но вечно выходило так, что не успеешь забыть одно, а уже случается что-нибудь другое, еще похуже…
Но этой весной, перед отъездом в Хельсингер, ректор вел себя по отношению к Хансу Кристиану вполне сносно, и так хотелось надеяться, что на новом месте все пойдет еще лучше…
Ночь перед прибытием путешественники провели на постоялом дворе около Фредриксборга. Старый замок с башнями и подъемными мостами высился невдалеке, как иллюстрация к историческому роману Вальтера Скотта или Ингемана. Ханс Кристиан наспех поужинал и отправился туда. Во внутреннем дворе замка каждый шаг рождал гулкое эхо. Каменные плиты были покрыты облезлым бархатом мха, там и сям между ними пробивалась трава. Поднялась луна, тени заплясали под столетними деревьями, а в высоких окнах замка замелькал беглый призрачный свет. Эхо было эхом гремевших здесь когда-то пышных празднеств. Тени принадлежали прекрасным дамам и храбрым рыцарям.
Из рва, окружавшего замок, поднялся белый прозрачный туман и раздался радостный хор лягушек. Ханс Кристиан, вздрогнув, очнулся от нахлынувших средневековых видений. Конечно, все это живописно и романтично, но как ужасно было бы всегда жить в этих мрачных стенах, где зеленые пятна сырости ползут по роскошным коврам и гобеленам, а из глубоких подвалов выходят полчища дерзких крыс!.. Нет, ни за что на свете он не хотел бы перенестись в эти давние времена, они куда лучше выглядят на расстоянии.
На следующий день они приехали в Хельсингер. Да, это получше, чем Слагельсе или мрачный Фредриксборг. Здесь можно было бродить по шумным пестрым улицам, смотреть с холма на синюю воду пролива и белые паруса кораблей, мечтать о путешествиях в дальние края, сочинять стихи…
Радостное оживление охватило Ханса Кристиана. В школе — просторные светлые классы (не то что слагельсейские закутки!), шумные, бойкие, но довольно приветливые товарищи, Мейслинг в новом костюме, вычищенный и приглаженный и — на счастье! — по горло занятый своими делами. До Копенгагена рукой подать: утром выйдешь, а к вечеру уже там. По дороге можно собирать землянику, читать «Тысячу и одну ночь», а в перерывах с жадным любопытством глядеть вокруг, каждая мелочь так и просилась в стихи!
Плодом такого путешествия было стихотворение «Вечер». Там были и душистые фиалки и прозаические белые гуси, закатные лучи вспыхивали в разбитых стеклах окон рыбачьей лачуги, заросли терновника вместо цветов или ягод были украшены развешанным тряпьем, а ласковое синее небо сияло над головой устало плетущейся домой рыбачки и старого крестьянина, считающего скиллинги в потрепанном кошельке. А взгляните на эту длинную фигуру там, на пригорке! Нос как пушечное дуло, глаза-горошинки, и лицо бледное, как у покойника Вертера… Ах, это, оказывается, сам поэт!
Да, когда у Ханса Кристиана было хорошее настроение, он совсем не был слеп ко всему на свете, кроме самого себя, как его упрекали, и прекрасно мог сам посмеяться над собой, не ожидая, пока это сделает кто-нибудь другой!
По мере того как на новом сюртуке Мейслинга накапливались слои пыли, а в его доме рос обычный беспорядок, настроение ректора становилось все более мрачным. Дела его шли плохо: он вообще не годился для того, чтобы руководить школой, а такой большой, как хельсингерская, и подавно. У него не было ни хозяйственных, ни административных способностей. В короткое время он успел восстановить против себя и учителей и учеников. Дома возились грязные крикливые дети, хлопали дверями, требовали расчета и задержанного жалованья служанки, закатывала истерики фру Мейслинг.