Изменить стиль страницы

— Сколько хотите? — спросил, наконец, старший из покупателей, седой еврей.

— Триста злотых.

— Триста злотых за этакую падаль! Да вы, Антоний, не в себе, что ли?

— Ты не смей ее ругать, а то я тебе покажу падаль! — завизжала Ганка. — Ишь ты какой! Корова молодая, только что пятый год ей пошел, откормленная!

— Ша, ша!.. Когда торг идет, мало ли какое слово скажешь, сердиться нечего… Тридцать рублей дать?

— Я свое сказал.

— А я свое говорю: тридцать один!.. Ну, хорошо, тридцать один с полтиной!.. Ну, тридцать два — по рукам? Тридцать два с полтиной… Идет?

— Я раз сказал.

— Вот последнее слово — тридцать три! А нет, так не надо! — сказал флегматично еврей помоложе и обернулся, ища свою палку, а старый уже застегивал халат.

— За такую корову! Бога побойтесь, люди! Корова с дом, одна шкура рублей десять стоит… За дойную корову! Мошенники, христопродавцы… — ворчал старый Былица, поглаживая корову, но на него никто не обращал внимания.

Покупатели начали отчаянно торговаться, Антек твердо стоял на своем, уступил кое-что, но очень немного, потому что корова и в самом деле стоила этих денег, а если б ее продать весною и не торговцам, а какому-нибудь хозяину, можно было бы наверняка получить за нее полсотни. Но нужда — не свой брат, торговцы это хорошо понимали, и хотя они кричали все громче и все азартнее хлопали Антека по ладони в знак того, что сделка заключена, — но все же набавляли понемногу, не больше чем по полтиннику.

Был уже момент, когда они, рассердившись, уходили, а Ганка тащила корову назад в загородку, и даже Антек вышел из себя и готов был отказаться от продажи, — но торговцы вернулись и опять начали кричать, галдеть и божиться, что больше дать нельзя, опять били по рукам и осматривали корову, пока не сошлись на сорока рублях, и еще два злотых обещали Былице за то, что отведет корову.

Заплатили тут же на месте, и старый Былнца повел за ними корову к саням, которые дожидались их у корчмы. Ганка с детьми провожала свою Красотку до самой дороги и поминутно гладила ее по морде, припадала к ней, оторваться не могла от нее, не могла справиться со своим горем.

Она еще постояла на дороге, глядя вслед корове и яростно проклиная нехристей, которые ее увели.

Шутка ли — лишиться этакой коровы! Какую бабу не одолеет злоба?

— Так пусто в хате стало, словно кого на кладбище свезли, — сказала Ганка, вернувшись домой. Она то заглядывала в пустую загородку, то смотрела в окно, на протоптанную тропинку со следами копыт, и причитала, и заливалась слезами.

— Будет тебе! Ревет и ревет, как теленок! — прикрикнул на нее Антек, сидевший у стола, на котором разложены были деньги.

— У кого не болит, тот и не кричит! У тебя-то сердце не болело, когда — корову на убой евреям отдал.

— А что же, мне с себя шкуру содрать? Где я тебе деньги возьму — рожу, что ли?

— Теперь мы последние нищие, хуже батраков, капли молока не будет, и радости никакой! Вот до чего я дожила! Боже, Боже! Другие мужья из кожи лезут, работают, как волы, и постоянно что-нибудь прикупают для хозяйства, а этот последнюю корову, что мне отец с матерью дали, и ту продал! Видно, уж совсем погибать нам приходится! — не помня себя, голосила Ганка.

— Реви, реви — может, это у тебя от головы кровь оттянет, а то ты совсем дурой стала, ничего понять не можешь! На вот тебе деньги, заплати всем, кому задолжала, да купи чего надо, а остальные спрячь.

Он пододвинул ей кучку денег, а одну пятирублевую бумажку положил к себе в кошелек.

— На что тебе столько денег?

— Как на что? Не идти же мне с одной только палкой.

— А ты куда собрался?

— Пойду по свету работы искать. Гнить тут не буду!

— По свету! Везде собаки босиком ходят, везде бедняку ветер в лицо! А меня-то что же — одну тут оставишь?

Ганка бессознательно все повышала голос и грозно наступала на мужа, но он, не обращая на нее внимания, надел тулуп, подпоясался и искал глазами шапку.

— К мужикам в работники не пойду! Сдохну, а не пойду! — сказал он.

— Так иди к органисту — ему для молотьбы люди нужны.

— Вот еще! К этакой шантрапе, к этому болвану, который только и знает в костеле на органе бренчать да людям в руки смотреть и живет тем, что выклянчит или выманит! У такого работать не буду!

— Лодырь всегда отговорку найдет!

— Не приставай! — крикнул Антек сердито.

— Да разве я пристаю, разве что говорю? Ты что хочешь, и делаешь.

— Пойду по усадьбам, — сказал Антек уже спокойнее, — узнаю, нет ли работы какой, — может, с нового года наймусь куда-нибудь. Хоть бы в пахари — все равно, только бы тут не сидеть, тут у меня перед глазами всегда обида моя, — долго не выдержу! Хватит с меня этой людской жалости! Все смотрят на меня, как на пса паршивого… Уйду куда глаза глядят, только бы подальше… да поскорее!

Он уже опять вышел из себя и кричал.

Ганка стояла неподвижно, обомлев от испуга: таким она его еще никогда не видала.

— Ну, оставайся с богом, дня через два вернусь.

— Антек! — крикнула она в отчаянии.

— Что тебе? — Он вернулся из сеней.

— Так и уйдешь? Даже доброго слова мне жалеешь…

— Буду я с тобой нянчиться, нежности разводить! Не до того мне! — Он вышел, хлопнув дверью.

Насвистывая сквозь зубы, он зашагал так быстро, что снег скрипел под ногами. Оглянулся на дом — Ганка стояла у стены и плакала-разливалась, а в другое окно глядела Веронка.

— Все ревет и ревет, чертова баба, только на это ума хватает! Эх, уйти, уйти подальше! — шептал он про себя, жадно обводя глазами снежные дали.

Непонятная тоска томила его, гнала вперед, и радостно было думать, что есть другие, незнакомые места, новые люди, иная жизнь. Это пришло нежданно-негаданно, и захватило его всего, и несло вперед, как уносит бурливая река слабую ветку: невозможно бороться, ни повернуть назад. Судьба мчала его в неизвестный мир.

Еще час тому назад он и не думал об уходе из деревни. Это пришло вдруг, само собой, словно ветер принес откуда-то и разжег в его сердце неудержимое стремление бежать от всего… Найдется работа или нет — все равно, только бы отсюда уйти! Эх, полететь бы птицей, нестись по всему свету, над лесами, над необъятной землей! И правда — зачем ему тут пропадать, чего дожидаться? Его и так уже изгрызли воспоминания, душа высохла, — а толку что? Правильно сказал ксендз: судом он с отца ничего не возьмет, еще своих денег на это немало ухлопает. А месть надо отложить до удобного времени. Ничего, придет такой час, — нет человека на свете, которому он, Антек, простил бы обиду!.. А сейчас надо идти, идти вперед, куда-нибудь, только бы подальше от Липец!

Но куда же сначала? Он остановился у поворота на дорогу под тополями и в нерешимости смотрел на затерянные в тумане поля. Он так озяб, что его трясло и даже зубы стучали.

— Пройду деревней, а потом по дороге за мельницей! — решил он быстро и повернул к деревне. Но не прошел и ста шагов, как вынужден был отступить в сторону, под тополями по дороге, прямо на него, в облаке снежной пыли мчались чьи-то сани под звон бубенцов.

Это ехали Борына и Ягна. Борына сам правил, и лошади неслись вскачь, поднимая сани, как перышко, а старик еще подхлестывал их кнутом и что-то со смехом рассказывал Ягне.

Она тоже громко говорила, но вдруг замолчала, увидев Антека.

Взгляды их встретились — на один только миг, быстрый, как молния, — и разминулись: санки промчались, потонули в морозной пыли. Но Антек не двигался с места, стоял, как окаменелый, и смотрел им вслед. Они еще мелькали порой впереди: заалеет юбка Ягуси, громче зальются бубенчики, — и опять пропадут сани в белой дали, а потом вдруг вынырнут под навесом заиндевевших ветвей, которые, сплетаясь, образовали как бы свод, и полетят по этому туннелю в снегу между черными колоннами тополей, что стояли по обе стороны дороги, пригнувшись, как человек, с трудом идущий в гору…

Антеку казалось, что он все еще смотрит ей в глаза — они маячили перед ним, сияли в снегах, как неожиданно расцветшие голубые цветы льна, вырастали повсюду на дороге и глядели на него с испугом и жалостью, с удивлением и невольной радостью, горели ярким огнем и проникали ему прямо в душу.