Изменить стиль страницы

— Вы это из-за Юры? — осторожно, с мягким предыханием, чтобы не спугнуть в докторе подходящий откровенный настрой, спросила Жекки.

Николай Степаныч кивнул и застучал костяшками по столу.

— Ну, да что там, — протянул он и заговорил спокойнее, — вам я думаю, можно это услышать. Вы умеете слушать, умеете молчать. А последнее уменее так редко встречается в женщинах… И вы знаете, вы знаете, что он на вас очень похож? Он один из всех наших детей кажется мне чужим, простите… простите, что так вырвалось, но это правда. Георгий… то есть, Юра, он один пошел в эту вашу ельчаниновскую породу и, я иногда, подозреваю, что в этом причина моего недопонимания, раздражительности и всего… всего этого неловкого, несносного положения. Ни в ком другом из детей я не чувствую этого. Напротив, во всех остальных, даже в девочке, которая вроде бы совсем еще кроха, я чувствую какую-то близость себе. Они ручные, понятные, я знаю, как себя вести с ними. С Юрой я ничго не знаю. Он все время уходит от меня, а я… он же мой сын, понимаете?

— Он чем-нибудь огорчил вас?

— Нет, то бишь, не то что бы. Это последнее, из-за чего мы даже с Лялей повздоррили — просто размолвка. Мелочь.

— А что такое? Ляля мне ничего не сказала.

— Так, ничего особенного. На этой неделе мы получили письмо от вашего папеньки, уже не первое. Он настоятельно просит, чтобы мы отправили его старшего внука к нему, в Москву. Необходимо, видите ли, чтобы Юра, подобно всем вашим предкам, служил в военной службе. Ваш батюшка уже договорился о месте для Юры в Александровском корпусе. Из деликатности он, разумеется, не уточнил, что значит «договорился», но я-то понимаю — речь идет о моем плебейском происхождении. А оно, надо полагать, сильно затрудняло дело. Но вот, изволите видеть, вашему батюшке удалось преодолеть все затруднения. Остается только приехать и выдержать экзамен. Каково?

— И что же? — Жекки с искренним недоумением уставилась на шурина. — По-моему, отец не предлагает ничего плохого, а совсем наоборот, кажется, делает разумное предложение. Юра живой подвижный мальчик, и в кадетском корпусе ему наверняка понравится.

— Да как вы не понимаете, — воскликнул доктор, сразу впадая в обычную горячность. — Я не позволю, чтобы мой сын шел на службу ко всем этим опричникам или, тем более, чтобы сам стал опричником. Я не позволю никому сделать из него слугу, раба, кого хотите, приспешника этой беззаконной власти. Этого не будет, пока я живу.

— Простите, — сказала Жекки, не поняв до конца сущности претензий Николая Степановича. Она была слишком далека от политики как таковой и политических воззрений доктора, в частности, чтобы найтись с правильным возражением. — Но ведь и вы, кажется, служите?

— Я? — Николай Степанович чуть не подпрыгнул, как будто Жекки дала ему ногой под зад. — Я, любезнейшая Евгения Павловна служу, да-с. Но не опричникам, а людям. Простите за прямоту, всегда считал и считаю, что служу только и исключительно народу, а не узурпаторам, грабящим этот народ. Я лечу людей, я врач. Прошу понять разницу.

Жекки все равно не поняла, какая тут разница, но изрекла то, в чем ее не смог бы поколебать никакой самый убежденный противник власти.

— Насколько я знаю, мои предки служили не узурпаторам, и Юра, став офицером, ничем не запятнал бы своего доброго имени.

— Ха. Не служили? А кому же, по-вашему, служили в лейб-гвардии? В Красном Селе, на Царицином лугу?

— Не забывайте, что под Севастополем, Плевной и в Туркестане они тоже служили.

— Не принимаю! К этому их вынуждал произвол и преступления той же власти, ничего более.

— А самого-то Юру вы спрашивали? — слегка переместила разговор Жекки, не желая более раздражать Николая Степановича. Доктор ей нужен был в смирном расположении. — Спрашивали, чего он сам хочет?

— Ляля намекнула ему, и, по-моему, напрасно это сделала. Юра еще слишком мал, чтобы решать такие задачи. Но он естественно сказал эту чепуху, что не хочет быть военным, а будет самым знаменитым в мире автомобильным гонщиком.

— А, ну конечно, он же бредит автомобилями.

— Как до того бредил америкнскими индейцами, а еще раньше — рыбалкой.

— Так, стало быть, для вас нет никакой причины попусту расстраиваться. Юра не хочет никуда уезжать, ну и хорошо. Хотите, я сама напишу отцу, чтобы он на время отложил свою идею с кадетским корпусом. Я сумею его убедить, мне это не будет трудно.

— Пожалуй, весьма обяжете, — как-то нехотя согласился доктор, — но вы поймите, что эта история и наша размолвка и с Юрой, и с Лялей, это все, в сущности, такие пустяки.

— А что же не пустяки?

Николай Степанович так же нехотя махнул рукой и снова подошел к окну. Было видно, что он больше не хочет говорить на эту тему.

VII

— Я думаю, что очень хорошо понимаю вас, Николай Степанович, — сказала Жекки, чувствуя, что более благоприятной минуты для нее не предвидится. — Понимаю даже лучше, чем вы можете надеяться. — Она сделала паузу, и вздохнув с непритворной тяжестью, продолжила: — Знаете, Аболешев сегодня утром опять куда-то уехал. Даже не простился. Это, конечно, случалось с ним и раньше, но мне от этого не легче. Уж, поверьте. И я давно хотела вас спросить, да все как-то не было случая. Хотела спросить, как доктора… Понимаете. Вы не могли не замечать в Павле… словом, вы не могли бы сказать мне о нем что-нибудь, как врач. Может быть, Аболешев обращался к вам?

Николай Степанович посмотрел на Жекки. Его глаза излучали спокойстаие. Собственные раздраженность и озабоченность, только что выводившие его из себя, незаметно сменились сочувствием и полной сосредоточенностью на другом человеке. Вернувшись к привычной роли доктора, он стал вдумчивым и строгим, без лишних оговорок сразу поняв, о чем его хотела спросить Жекки.

— Нет, он не обращался ко мне ни разу, — сказал Николай Степанович, усаживаясь напротив гостьи. — Но я не слепой, и конечно, кое-что замечал. Каюсь, что не сразу, а исподволь стал разбираться в причинах. То есть, в один какой-то день увидел у Павла все типичные симптомы опиумной зависимости, если вам угодно заговорить о ней. Я, простите, сам не осмеливался обсуждать с вами эту тему, хотя, может быть, и должен был, именно как врач. Но Павел Всеволодович человек весьма…ммм, сложный. И он не является моим пациентом, что не позволяет мне вмешиваться. Словом… я, сами видите, оставался в стороне. То есть… В какой-то ваш приезд я позволил себе один на один заговорить с ним, но натолкнулся в буквальном смысле на стену. Павел Всеволодович не пожелал меня слушать. Но, повторяю, я не слепой. — Николай Степанович мягко, но уже не смущаясь, пожал руку Жекки.

— Жекки, голубушка, вам можно лишь посочувствовать. То, что происходит с Павлом… зашло, судя по всему, уже чересчур далеко.

Сердце у Жекки застонало, как показалось, за одну секунду вобрав в себя и острую, не утихавшую до сих пор головную боль, и черные призраки минувшей ночи, и все тревожные, болезненные дневные переживания. «Зашло чересчур далеко», — повторила она про себя, без дальнейших медицинских объяснений догадываясь, что это значит.

— Могу предполагать, что употребление им опиума и, возможно, еще каких-то морфинов тянется несколько лет, — сказал Николай Степанович. Видя, как Жекки изменилась в лице, он лишь нежнее и крепче сжал ее руку. — На это указывают характерные для хронических морфинистов особенности поведения. Не сомневаюсь, что Павел Всеволодович пытался избавиться от этого. Помниться, вы говорили что-то о его медицинских визитах в Москву и в Нижеславль, но… В общем, у него остается все меньше и меньше времени. Да-с, Жекки, вы, как мне кажется, имеете право это знать. Вы очень сильная, вы сможете…

— Сколько… — Жекки с усилием разжала губы, которые начинали дрожать, — сколько это еще может продолжаться?

— Трудно сказать. Может быть, еще год, от силы — два. А может — закончится внезапно, прямо сейчас. — Николай Степанович с присущей ему неловкостью похлопал Жекки по плечу. Он снова слегка потерялся и, немного смущаясь, заглянул в ее наполнившиеся влагой глаза. — Ну, ну, Евгения Павловна. Надо перетерпеть. Я знаю по опыту, ничего другого тут не придумаешь.