Изменить стиль страницы

Она очень удивилась бы, узнав, что другие старшие сестры вовсе не так дорожат добрыми отношениями с эгоистичными и капризными младшими, что они вовсе не считают себя им чем-то обязанными, и вообще, махают на них рукой при первом удобном случае. Проще говоря, Жекки, всегда предпочитавшая держаться с сестрой на почтительном расстоянии, совершенно не догадывалась, насколько сильно привязана к ней Елена Павловна. А Елена Павловна, прекрасно зная, что настоящей глубокой привязанности со стороны младшей сестренки ей не дождаться, не могла внутренне не отдавать должное ее непобедимому обаянию.

В Жекки Елена Павловна вслед за родителями видела законченное воплощение когда-то самых ярких, а ныне почти утраченных черт, отличавших род Ельчаниновых. В ней угадывалась какая-то глубинная подлинная связь со всем тем, что жило и по сей день в душе каждого члена семьи, но почти никогда не находило проявления в повседневной жизни. В Жекки сильнее, чем в ком-то еще звучала порода, звучала живая, подчас дикая и необузданная, зато всегда подлинная жизнь. В ее жилах текла, не охлажденная веками, колдовская, горячая кровь их далеких предков. Поэтому ей многое прощали, и папа с мамой, и еще раньше обе бабушки, рано потерявшие мужей.

Один дед, Аркадий Сухомлинов, когда-то стрелявшийся со знаменитым светским волокитой Вадковским из-за своей красавицы-жены — бабушки Жекки по материнской линии, — выйдя в отставку, промотал в Петербурге и за границей два состояния — свое и приданое, доставшееся от супруги. После чего вскоре, не дожив и до тридцати лет, умер, как утверждала молва, не от болезни, а от горчайшей безнадежнейшей скуки. Другой дед, Василий Павлович Ельчанинов, прослуживший около двух лет в гвардейской артиллерии, тоже захандрил по тогдашнему обыкновению, но не имея, вероятно, ни желания, ни средств, чтобы облегчить навалившуюся на него ипохондрию безудержным мотовством, скучал тихо, безвыездно сидя в Никольском. В отличие от мужей, бабушкам скучать не приходилось, поскольку совместная жизнь с ипохондриками превращала ее и без того в непростое испытание.

Вообще же, последний хоть сколько-нибудь примечательный и, что называется, буйный представитель фамилии Ельчаниновых, если не считать полулегендарного разбойника из вовсе баснословной эпохи, — Аверьян Андреич, более известный по своему лейб-шампанскому прозвищу как «Яхонт», жил в царстовование Анны Иоанновны и Елизаветы. Совсем молодым он поддержал заговор верховников. Был сослан вместе с Долгорукими, возвращен, нашел покровительство у цесаревны. Участвовал в перевороте 1741 года, заслужил щедрое пожалование, необыкновенно скоро снова впал в немилость, встав будто бы на пути к царскому ложу у Алексея Разумовского. И, в конце-концов, оказался тоже чем-то вроде невольного разбойника только не в глуши великорусских лесов и болот, а посреди калмыцких знойных солончаков, куда сбежал впопыхах от яростного преследования.

После Яхонта, сгинувшего безвестно в дали от родного дома, древний фамильный корень словно бы надломился. Жизни его потомков уже не отличались ни авантюризмом, ни всплесками сильных страстей, а протекали мирно и однообразно, по раз и навсегда заведенному порядку, постепенно оскудевая и уравнивая всех носителей фамилии в общем им всем безропотном и стойком угасании. Последним исключением, выплеском из этого однообразия, без сомнения, стала Жекки. Подспудно это чувствовали, так или иначе, все: бабушки, дяди, тети, мама и, само собой — отец Жекки баловали, любили, ей исподволь восхищались, прощая мелкие шалости и изредка журя за большие проказы.

И вот вслед за родней, отхлынувшей в недальнее прошлое, настала очередь Ляли перенять общее им, уравновешенным и все понимающим преемникам славного имени, благодушное смирение перед лицом своевольной, бьющей через край энергии бурного сильного отростка, случайно пробившего кору на их истончившемся родовом древе. Ляля смотрела, все понимала, и не находила в себе сил не любить сестру, даже осознавая, что надежды на подлинную взаимность уже не осталось.

V

Намерение Ляли «серьезно поговорить», сколько помнила себя Жекки, никогда не обещало ничего хорошего. Она предполагала, что кое-какие слухи о ее проделках в городе и, особенно на Вилке, могли достигнуть Лялиных ушей, и поскольку считала, что сегодняшний день совершенно не подходит для выслушивания назиданий, попробовала отвести разговор в безопасное русло.

— Розы? Откуда они у вас? — спросила она, наклоняясь к букету и с осторожностью припадая носом к одному из пунцовых бутонов.

— Пахнут чудесно.

— Вот уж не ожидала, что тебе начнут нравиться мертвые цветы.

— Они мне вовсе не нравятся. Я только говорю, что пахнут удивительно. Почти как живые. И к тому же, должны быть очень не дешевы. Ты только посмотри, какой огромный букет. Такой нельзя купить нигде ближе, чем в Нижеславле.

— Не знаю, я как-то не подумала об этом.

— Да откуда он взялся?

— Вообрази, мне его подарили, — вынужденно, но и не без удовольствия ответила Ляля.

— В самом деле? Не похоже, чтобы это был Николай Степанович, иначе тебе не пришлось бы улыбаться такой загадочной улыбкой.

— Их принес Грег.

— Правда?

— Да, он заходил часа два назад, чтобы попращаться.

Жекки замерла, почувствовав в груди странное стеснение. Что-то похожее на ревность колыхнулось у нее внутри, и она рассердилась на себя за это непроизвольное ощущение. «Что-то они все вздумали прощаться в один день?». Но тут же новая, тревожная мысль заставила ее позабыть о ревнивой тяжести в сердце. Ведь скоро должно случиться полнолуние, и Серый, то есть Грег, наверняка вынужден был уехать потому, что ему предстоит неизбежное страшное превращение, которому он не может сопротивляться. Эта догадка отчасти примирила ее с розами, подаренными сестре, и с внезапным прощанием, которого почему-то удостоились Коробейниковы, а не она, Жекки.

— Куда же он отправился? — спросила она, кое как обуздав нахлынувшую тревогу.

— Сказал, что в Нижеславль, а потом еще куда-то, я не запомнила. Кажется, в Казань.

Я спросила, само собой, намеревается ли он вернуться, но он только засмеялся и сказал, что постарается избежать этого.

— Как странно, — с трудом выговорила Жекки. Из слов сестры она видела, что ее подозрения относительно причин отъезда Грега вполне обоснованы.

— Да, и при том как всегда шутил очень мило, и мне, право, так не хотелось, чтобы он уезжал, что я ему об этом прямо сказала. Он почему-то засмеялся, и ответил, что ни за что не оставил бы столь гостеприимный дом, но его вынуждают к отъезду какие-то важные причины. Он не сказал какие, но по его лицу я догадалась, что ему в самом деле не хочется никуда уезжать, и он точно переступает через себя.

Жекки в очередной раз поздравила себя с проницательностью и вдруг с ясной, необъяснимой, редко ее посещавшей, отчетливостью ощутила, до чего же ей самой не хотелось, чтобы Грег уезжал. Как будто она до того успела привыкнуть к его язвительному вниманию, что и отстутвие насмешек могло стать для нее непереносимой потерей. Жекки ощутила новое, необычное для себя чувство пустоты.

Когда она узнала об отъезде Аболешева, пустоты не было, потому что, несмотря на всю боль, причиненную словами его записки, в глубине души она чувствовала, что подлинного разрыва с Аболешевым быть не может, пока она сама не захочет этого разрыва. А она его не захочет, потому что не может же она желать разорвать пополам свое собственное я. Точно так же должен был чувстовать, как ей казалось, и Аболешев. И это давало ей почти несокрушимую уверенность в неизбежности встречи с ним. А вот известие об отъезде Грега никакой уверенности не давало. Кроме надежды увидеть его в качестве Серого у Жекки не оставалось никакого утешения, и потому в душе возникло какое-то холодное сосущее чувство оставленности. «Неужели я могла в самом деле привязаться к нему, человеку? — подумала она, с недоумением прислушиваясь к себе. — К этому беззастенчивому насмешнику, всегда играющему со мной, как кошка с мышкой? Возможно ли это? Или я совсем не знаю себя, или он все же не совсем такой уж разнузданный негодяй, каким я его видела».