Изменить стиль страницы

— Вы прекрасно знаете, что я вас не обманывала расчетливо, что это для меня было бы невозможно, что все, что произошло — всего лишь моя… мне, право, невозможно говорить теперь с вами об этом. Вы нынче, мне кажется, не расположены меня понимать.

— Да, верно, — так же хрипло произнес Аболешев. — Я не за тем здесь.

XLIII

В эту минуту дверь, соединявшая гостиную с кабинетом, приотворилась, и в комнату неторопливо вошел Йоханс, держа перед собой поднос, на котором стояли неизменный графин с красным вином и почему-то два пустых, перевернутых верхом вниз, стеклянных фужера. Камердинер почти бесшумно приблизился к Аболешеву и, поставив поднос прямо на крышку рояля, с важным видом принялся наполнять фужеры. Жекки казалось, что он очень развязен и медлителен, этот белобрысый болван, но прогнать его прочь не было никакой возможности — Йоханс повиновался только Аболешеву.

Отпив из бокала, Павел Всеволодович бросил короткий взгляд поверх сжатого в его пальцах темно рдеющего стекла. Чтобы понять этот взгляд Йохансу не потребовались слова. Он тотчас решительно и важно покинул гостиную, плотно прикрыв за собой обе дверные створки, но в выражении его тусклого лица Жекки опять прочитала успокоение. Аболешев еще пригубил из бокала. Жекки могла бы подумать, что вино оживляет ток его застывающей крови, если бы не видела перед собой все той же ледяной идолической плоти, которая стала способна разве что чуточку чаще переводить с места на место мертвые впадины черных глазниц, да изредка исподволь двигать рукой, сжимавшей винный фужер.

— Зачем же, зачем вы здесь?

Жекки чувствовала, как угасает, то медленно источаясь по капле, то рассыпаясь с каким-то невнятным обжигающим порывом, ее внутреннее сияние — бедное солнце надежды. Ее начинало знобить, и она догадывалась, что дальше, после того как «все это кончится» будет еще хуже, много хуже и много больнее.

— Вам нужно уехать отсюда, — без всяких дальних предисловий объявил Аболешев. — Здесь становится слишком опасно.

— Не понимаю… — начала было она и остановилась.

Что-то тяжелое, медленное успокаивающее обволакивало ее изнутри изнуряющей слабостью. Гипнотическая зыбь затормаживала мысли, притупляла явственность происходящего. И как не хотелось Жекки прорваться сквозь этот навязчивый мутный плен, как ни старалась она вернуться к своему настоящему видению и чувствованию окружающего, у нее ничего не получалось. А ведь ей нужно было так о многом сказать Аболешеву, столь многое объяснить в себе, что требовалось непременно остаться собой, настоящей Жекки, какой она была до сих пор.

Но мягкая обволакивающая волна с неизменной настойчивостью захлестывала ее сознание снова, и снова. Сознание становилось податливым, необыкновенно ясным, отчетливым и совсем другим. Она вдруг поняла, что слышит не только бесшумные шаги Йоханса в соседнем кабинете, но и сонное ворчанье Павлины в маленькой комнатке в другом конце дома, и даже монотонный стук рублевых ходиков над ее деревянной кроватью, и быстрый перебор крохотных мышиных лапок, пробегающих от печки к посудному шкафу у стены на кухне, и трепет пробужденного на миг, и тут же потухшего пламени среди углей, дремлющих там же за печной заслонкой. На мгновенье она ощутила с непроизвольной, сказочной пронзительностью всю глубину простирающейся за окном холодной дали. Глубокую незримую синь окружающего пространства, молчаливый покой деревьев, окутанных мглой, воздушные пустоты и осунувшуюся поросль осенних полей, остывающий морок в извилистых ложбинах, кое-где обрывающих неспешную протяжность равнин, и вздымающуюся надо всем этим бесконечно далеко и гулко, звенящую потоками бесчисленных космических излучений, бескрайнюю восходящую высь.

— Не понимаю, — повторила она, стараясь оборвать эту громовую пронзительность, и не зная, хочет ли она возразить Аболешеву или просит его объяснить, почему и зачем ей надо уехать. «Антивитальные свойства системы неподконтрольны внешним воздействиям», — услышала она в себе, и чуть не задохнулась от неожиданности. Это были не ее слова и не ее мысли. Они были слишком непонятны. Это даже не были слова Аболешева, по крайней мере того Аболешева, каким она его знала. И все-таки это не могло быть ничем другим, кроме его ответа.

— Вы должны быть наслышаны о пожарах, — прозвучал с какой-то внезапной поспешностью уже вполне узнаваемый голос Аболешева. — Каюшинский лес горит.

Огонь угрожает всем ближайшим деревням и идет на Никольское. Поэтому вам необходимо скорее уехать отсюда, Жекки. Лучше всего будет, если вы отправитесь к вашим родителям в Москву.

— Мы поедем вместе, — немного придя в себя, почти утвердительно произнесла Жекки.

— Нет, вы поедете одна. Я оставлю вам деньги. Банковский чек. Вам вполне хватит на долгую безбедную жизнь.

«Откуда?» — хотело уже сорваться с ее языка. Откуда у него могут быть деньги, тем более много, и почему он отказывается ехать вместе с ней, если опасность для Никольского действительно серьезна, и куда он собирается тогда отправиться сам, и что вообще происходит с ним, и что он сделал с ней, из-за чего она не может чувствовать себя прежней Жекки? Но вместо всех этих вопросов она смогла только безотчетно замереть, ожидая новых пояснений, которые, очевидно, и должны были все расставить по своим местам.

— Еще, я вынужден предупредить вас, — словно немедленно отзываясь на ее ожидания сказал Аболешев. — Вы стали слишком настойчивы в своих желаниях. Волку это не нужно. Это не нужно мне, — прибавил он с особой весомостью. «Ах вот он о чем, — промелькнуло в голове Жекки с каким-то прежним, ее собственным, оттенком мысли. — Он не хочет, чтобы я искала встреч с Серым, то есть — с ним».

— Почему? — спросила она, холодея от дурного предчувствия.

— Потому что скоро все кончится, и я не хочу, чтобы вы мешались в то, что до вас больше не относится.

— Почему? — повторила Жекки, сознавая в этом попугайстве то же безотчетное упрямство и ту же болезненную неспособность примириться с чем-то неминуемым и беспощадным, что неудержимо гнало ее из дома, бросало в ночные притоны Инска, уводило во тьму, заключало в объятия Грега, наконец, столько времени подначивало безуспешно искать волка и вопреки всему упрямо, бессмысленно ждать Аболешева.

— Потому, что мы более не связаны, Евгения Павловна, — бесстрастно произнес он. И помедлив, словно бы что-то припоминая, сказал, как отрезал: — Если не считать прошлого.

Жекки чуть было в третий раз подряд не повторила тот же вопрос, самый безответный из всех человеческих. Но подползающая изнутри вязкая мгла — истощение остывающего внутри пламени, вдруг охватила ее резким холодом. «Этот холод скоро совсем заберет меня», — подумалось ей как бы между делом. Она перевела дыхание и тупо уставилась в пустые, проходящие мимо нее идольские глазницы. Уже не верилось, что на их месте когда-то были живые глаза, тем более, глаза, которые она так долго любила, которые столько лет не замечали никого из живущих, кроме нее.

— Мы должны с вами расстаться, — донеслось до нее, и Жекки не узнала голоса.

В его звучании не было больше даже подобия тех нот, к которым она привыкла. Но разве и он сам тот, кому когда-то принадлежал этот голос, был все еще рядом, все еще с ней? Жекки больше не могла быть в этом уверена. Ее уже не отпускала мысль, что ни ее собственная воля, ни ее подлинные чувства не участвуют ни в чем, что творится с ней в этой гулкой комнате, старомодной музыкальной шкатулке — гостиной, ставшей похожей на склеп. Что все, что она переживает теперь, внушается ей безликой и бесчувственной силой.

— Вам нужно, чтобы я вас оставила? — выдохнула она словно бы, оторвав от себя самый жгучий кусок замирающего в ней сиянья.

— Да, — подтвердил Павел Всеволодович.

Этот ответ, очевидно, показался ему вполне исчерпывающим, и он слегка отклонил свой мертвящий взгляд. И в ту же секунду в Жекки что-то словно бы прояснилось, и она с негодованием и какой-то невероятной для загипнотизированной куклы страстностью вскочила с дивана и, подбежав к Аболешеву, жестко вцепилась в него обеими руками.