Изменить стиль страницы

Жекки показалось, что, ослепленная своим солнцем, она окунулась в какой-то жаркий мираж, гудящий порывами ветра, но не снаружи, а внутри нее. Настолько невозможным было увиденное. Она хотела броситься тотчас вслед за Аболешевым, схватить его за руку и тряхнуть хорошенько изо всей силы. «Что с ним? Что это? Что происходит? — как ветер, порывисто проносилось у нее в голове. — Или это мираж, и я не могу из него вырваться?»

Ее привело в чувство начало знакомой мелодии Шуберта, долетевшее из гостиной. Совсем недавно, или может быть, бесконечно давно она слышала эту музыку и, обуздывая ее глубокие волны, сливалась с ней своим голосом, своим чувством безжалостной и неустранимой тоски. Это была та самая, чуть ли не единственная музыкальная вещь, которую Жекки смогла услышать по-настоящему, вопреки своему обыденному эстетическому бесчувствию. Аболешев знал эту мелодию как что-то особенное. Может быть, угадывая в ней неизменный наплыв той же нежной и горькой тоски, что был так созвучен с его собственным постоянным внутренним гнетом, и так удивительно совпадал с ощущеньями Жекки, а ведь ее впечатления были когда-то так важны, так значимы для него. Жекки знала это, и знала, что, играя или слушая эту вещицу, он всегда думал о ней, а она, услышав ее, наполнялась до краев мучительным «чувством Аболешева». Так было и теперь. Аболешев не мог в два счета, как, может быть, сам полагал, измениться в главном, в том, что до сих пор привязывало его к этому миру. Жекки замерла. Незатихающее внутри солнце палило нещадно. Правда, теперь от него исходила пронзительная боль, которую могла унять разве что эта по-новому зазвучавшая музыка. По крайней мере, так думалось Жекки, когда она словно бы очнулась, услышав сквозь порывы горячего ветра разлив пряной и влажной сказки — воспоминания.

Влажная дремотная зелень, словно бы дремотная мгла окутывала все вокруг: медленно текущую вспять мутно-зеленую воду, покачивание дощатой лодки с опущенными веслами, мягкую тень от нее, пробегающую по воде, сизо-зеленый дым склоненных над ней густых зарослей. Во всей этой влажной текущей зелени было так легко и так тихо, что только редкие всплески воды нарушали сладостное необъяснимое ожидание чего-то, что вот-вот должно было случиться. Их в лодке было только двое, странное, каждую секунду возрастающее напряжение, разделяло их. И каждый ждал в каждое протекающее мгновение блаженства, когда напряжение распадется, и в то же время боялся нарушить его вяжущую неизменность. И вот, переплетенные над ними дымно-зеленые заросли склонились еще ниже. Вода, закачавшаяся под днищем лодки, сделалась темной до черноты, и уже нельзя было не сделать встречного движения, и не нагнуться, чтобы не задеть нависший зеленый свод. Жекки запомнила, как сладчайший миг, когда споткнулась о первое прикосновение к щетинистому подбородку Аболешева. Это был именно миг, еще до того, как он нашел ее губы, и уже не мог от них оторваться, пока влажная темная зелень не расплылась над ними в высоким солнечном проблеске.

Жекки не заметила, как прошла через кабинет мимо слегка оторопевшего Йоханса и вошла в полутемную гостиную. На рояле стоял железный подсвечник с горящей свечой. Музыка оборвалась на полуфразе, раньше, чем Жекки переступила порог этой большой гулкой комнаты, прежде, чем оборвалось попятное течение дымно-зеленой реки.

Аболешев, отодвинувшись от рояля, с отрешенным видом сидел на стуле, положив ногу на ногу, и неподвижно смотрел из полутьмы. Жекки остановилась, подавленная его тягостным взглядом. Она поняла, что он перестал играть не потому, что услышал ее шаги. Вольно или невольно, но он почему-то не смог продолжить мелодию, вызывавшую слишком живых призраков из их общего прошлого. Повисшее между ними безмолвие зазвучало отчетливо и зловеще, а выражение на лице Аболешева, оставаясь неизменным, мешало разорвать эту глухую убивающую пустоту. Жекки никогда прежде не видела Аболешева таким…

Она и по сей день не привыкла к рыцарственной и скорбной красоте всего его существа, особенно, лица, которое, конечно, всегда первым приковывало поверхностные взгляды. Но Жекки уже умела смотреть по-иному. Она очень хорошо помнила это лицо в минуты радостного просветления, когда светящиеся на нем большие сине-зеленые глаза наполнялись искрящимся мягким сиянием, словно пронизанные солнцем осколки морской дали. Знала его бледным, желчным и изможденным после долгого приступа боли. Помнила его похожим на застывшую посмертную маску с полуприкрытыми веками, словно бы нарочно скрывающими что-то темное и страшное, запрятанное в глубине его потухшего взгляда. И всегда, во всяком его проявлении, Жекки не могла побороть своей нежности при виде этого лица, не могла прервать своей мучительной слабости к этой неопределимой мужественной скорби, все время уходящей и, все время влекущей в какую-то блаженную пропасть. Но Жекки никогда еще до сих пор не приходилось видеть вместо лица Аболешева грозного неподвижного и словно бы высвеченного в неясном вечернем сумраке каменного изваяния. Сейчас при взгляде на него она будто столкнулась с чем-то немыслимым и неподвластным. И столкнувшись, сама точно окаменела. Ей показалось, что она увидела… нет, скорее, почувствовала и сразу узнала в совершенной неподвижности открывшихся ей черт того мертвого языческого идола из лесного урочища, что столько раз упирался в нее пустыми глазницами, когда она усаживалась в стороне от него на поросших мхами развалинах. Мертвый взгляд идола был точно такой же, холодный и неприступный. Жекки не могла его выдержать, у нее подкосились ноги.

Аболешев не двинулся с места, когда она, еле дыша, повалилась на диван в углу комнаты. Не отвел зловещего взгляда, а продолжил неподвижно и безжизненно смотреть на нее. Жекки даже почудилось в первое мгновение, что он ее попросту не узнал. Но вскоре она отвергла это подозрение. До того ясно ей стало, что сидящее напротив нее существо не только прекрасно представляет, кто она, но и с намерением выжидало ее появления в этой гостиной, в это самое время.

— Павел, ты… Что случилось? — выдавила она из себя, как только гнетущее ощущение гипноза от устремленного на нее каменного взгляда слегка притупилось.

Ей вдруг стало так страшно, так пусто, так невыносимо одиноко, как еще никогда не было в жизни. Нечто, прежде несовместимое с присутствием Аболешева, исходило теперь от него. На какую-то долю мгновения она опять усомнилась: «Да уж точно ли это он?» Но и это чувство будто под давлением того же каменного взгляда, имевшего над ней какую-то непостижимую власть, незаметно исчезло, ушло в темноту. Очевидно, Аболешеву нужно было, чтобы сейчас Жекки могла говорить с ним и, что особенно важно, могла его слышать. Он внушал ей необходимый покой, и Жекки поняла, что покой этот именно внушенный, вызванный какой-то сверхъестественной силой, которой раньше она не знала, или не отдавала себе отчет в том, что испытывает ее на себе.

— Вы скоро узнаете, — как всегда словно бы через силу выдавил Павел Всеволодович. Членораздельная речь давалась ему с трудом и, вероятно, стоила еще более напряженных усилий, чем обычные телодвижения, вызывавшие боль в каждом мускуле.

— Я все это время искала тебя… — Жекки запнулась, и, пересилив себя, и чувствуя, что иначе говорить уже не получится, поправилась, — то есть, я хотела сказать — вас. Я искала вас.

— Что ж, вы видите, я вернулся, хотя не должен был.

— Но мы же не могли просто взять и расстаться из-за какой-то вздорной нелепости.

— Разве?

В этом вымученном вопросе Жекки впервые послышалось что-то похожее на проблеск прежнего интереса. В каменном лице Аболешева произошла еле заметная перемена: из абсолютно мертвого оно сделалось неподвижно-холодным.

— Ну, хорошо, пусть не нелепости, — покорно согласилась Жекки, — я обманулась и это целиком моя вина, и она же — мое наказание. Вы можете понять. Я приняла тебя… я приняла вас за другого, точнее увидела в другом то, что с незапамятных пор было для меня самым дорогим, самым…

— Ну, довольно, — хрипло остановил ее Павел Всеволодович.