Изменить стиль страницы

Вихрь был похож на вальс. На тот плавный и легкий горячечный поток, что увлекал до головокружения еще на балу. Так же волнообразно лилась, падая и вздымаясь, беззвучная сила, соединившая их тогда. Так же рвалось и замирало дыхание, так же отчаянно билось сердце, с тем же сладостным волнением откликаясь на созвучные ему, бьющиеся где-то совсем рядом, удары другого сердца, уже не разъединимого по сути. В вихре сплетались руки, дрожали огни свечей, стекало золотистое платье, плясали красные всполохи каминного пламени, отражаясь в играющих под распахнутой рубашкой рельефных мускулах, и оседая случайными бликами то на черной родинке под ключицей, то каштановом завитке рассыпавшихся волос, то вцепленных в предплечье закаменевших пальцах. А то наплывала пляшущая, как пламя густая тень, и мгновенно скрывала в рубиновых складках и высокую фигуру с бронзовеющими острыми углами, и млечно-изнеженный тонкий стан, будто надломленный, и оттого похожий в своем изломе на белую лилию.

А потом, как сквозь зыбкую тень, проступала земная плоть, раскаленная солнцем. Бурая сухая кора в переплетении знойных трещин с разбросанными по ней плешинами выгоревшей белой травы. Бурая плоть рассыпалась, раскалывалась, мертвела. Она умирала, но будто бы все еще смутно ждала. Под ее истертой в пыль кожей все еще билась надежда, и этой надеждой стала гроза. Гроза взошла и закрыла тьмой небо. Свежий ветер зашелестел в безжизненных всходах, и, взвивая блеклую пыль над полем, весело умчался в застывшую даль.

Первые капли упали в пыль, расплываясь черными точками. За ними последовали другие, еще и еще, и вот уже резкие, острые, холодные струи забились, запрыгали и застучали все разом, пробивая заскорузлую кору, сочась в помертвевшую мякоть. И вот уже хлынул целый поток долгожданной, отмеренной небом влаги, щедрой, льющейся и живой. И за сизой ее стеной мятно пахнули высокая зелень и бирюза. И вот уже бурая плоть разбухла, расползлась, точно заквашенное тесто, и выпростала из себя мокрые пласты, пахучие от влажного сквозящего дыма, мягкие и послушные в плывущем маятном томлении. И щедрый ливень с шумом обрушился на них, проходя через податливую сырость, впитывая в себя иссохшие и все еще жадные низины. И где-то в блеклых высотах гудели раскаты, и молнии, вспыхнув, рассекали надмирную пропасть. И вот вслед за дальним гулом, словно побеждающий меч в увлаженную глубину, сладкую и сочную как малиновый студень, обрушился всем своим тяжким напором последний неистовый поток, горячий, острый, неотвратимый.

И земля, насыщенная им уже до предела, замерла, расправилась всей своей полной раздобревшей утробой, и оплыла живородной рыхлой синевой, словно почуяв в себе томную тяжесть. Последние капли уже бились в лужицах, в текущих мутных ручьях, дрожали прозрачными ожерельями в траве и на листьях. Запахло земной тяжестью, прелью, мокрой гречихой. Жекки опять узнала этот запах. Она почти что проснулась.

Сквозь широкую щель между портьерами втекало солнце. В шелковом китайском орнаменте на светлой стене резвились два солнечных зайчика. Жекки запуталась ногами в простыне, будто в своей полудреме, и перевернулась на бок. Не открывая глаз, она пошарила рукой. Рука уткнулась во что-то твердое и горячее.

Жекки разлепила веки и увидела Грега. Он лежал рядом, бронзовый, голый и смеялся раскрытыми во всю ширь глазами. Жекки не думала, что его глаза могут быть светлыми. Он повернулся к ней, заметив ее возню, и тотчас прибрал ее всю к себе, мгновенно сдавив своей развеселившейся тяжестью. Жекки была полусонная, заторможенная и слабая, как только что рожденный детеныш. Новые ощущения, мешаясь со старыми, были едва отличимы. Острые колючки жесткой щетины поползли, по ее губам, шее, часто задерживаясь и прерываясь коротким жаром, спустились ниже, больно царапая оттопыренные соски и весело щекоча прохладный низ живота. Потом дрема как будто уводила ее за собой, но что-то сильное настойчиво размыкало губы и обволакивало рот нежнейшей мукой, одновременной с тем острым и горячим, что непрерывно взрывалось внизу внутри, не переставая толкаться то с яростным ожесточением, то с ласково-сладкой ленью. Грудь, оцарапанная колючей щетиной, ныла, рот заполненный мукой, мешал вздохнуть, железная тяжесть с упрямой силой, вжимала, и стискивала, и лепила из нее нужные ей формы, и тяжко саднило в занемевших от долгого сжатия запястьях и напруженных голенях, и все это уже было, было, все это было продолжением не то прерванного ночного сна, не то возвращением позапрошлого вечера. И снова расходящаяся откуда-то изнутри тягучая томительная услада, идущая вслед за острым пламенем, оставляла по себе расслабленную полноту и блаженную легкость, и снова в сонном мареве поднималось зеленое поле, обрызганное радужными лучами, и снова пахло мокрой гречихой и густой свежей сыростью, сочащейся из земли.

Когда Жекки проснулась, портьеры на окне были раздвинуты, и проходящий снаружи свет был нежно розов. Она потянулась рукой, нашла смятую рубашку, естественно, не свою. Рубашкой можно было запахиваться не хуже, чем китайским халатом. Но подняться с постели она не успела. Грег снова обволок ее собою, как будто удав, вбирающий добычу. Жекки уже пробовала оказать отпор, упиралась детскими кулачками в его твердокаменную грудь, отворачивалась и брыкалась, а он словно бы не имел силы смотреть на нее. Словно не мог отлепить ее от себя, выпустить, отпустить. Как будто бы сделав один, отдаляющий от него шаг, она уже никогда не должна была вернуться в его объятья. И он принял ее сопротивление с веселостью, неиссякаемой, как и та бьющая через край ликующая сила, что вновь распалила в нем жадную острую плоть. Выпростал Жекки из рубашки, откинул навзничь, впиваясь в ее раскрытые губы, собравшиеся заявить возмущение, и снова смирил их безжалостным поцелуем и непреклонной, стремительной твердостью, от которой не было иной защиты кроме податливости растопленного воска.

Потом они уже не спали. Грег взял Жекки к себе на руки и сел вместе с ней в кресле. Нежный окрас неба отбрасывал на их лица рдеющий сонный след.

— Ты теперь моя жена, — сказал Грег, проводя рукой по ее растрепанным густым волосам. — Я сделал тебя своей женой, и ты больше не можешь быть ничьей, кроме меня.

— Вы забыли кое-что, — проронила Жекки. Ее влажные глаза, возведенные на него, смотрели с воловьей грустью. Говорить ему «ты» она почему-то боялась.

— Я не забыл, — спокойно возразил Грег. — Я помню об этом и именно поэтому говорю — ты моя жена.

— Не надо, Грег, прошу вас. Я замужем.

Жесткий мускул на его правой скуле вздрогнул, и черные уголья глаз вспыхнули угрожающе.

— Неужели? — насмешливо усомнился он и, вздернув кверху ее подбородок, обжег глазами. — Ты все еще не поняла меня, Жекки. Ты все еще не поняла себя. Ты не можешь больше делить себя надвое. Я этого тебе не позволю.

Жекки не понравился его тон, его внезапная жесткость. Ей почему-то впервые со страхом подумалось о его власти над ней, и от этой мысли она еще больше напряглась и похолодела.

— Ну, зачем вы так, Грег? Пустите, я хочу одеться.

Она почувствовала, как охватившие ее руки налились тяжестью. Грег словно окаменел, продолжая сжимать ее со страшной силой. Жекки не вырывалась, давно поняв, что это бесполезно. Она смотрела снизу вверх на его замкнувшееся бронзовое лицо, и вдруг сама потянулась к его щетинистому подбородку и сомкнула губы вокруг его жесткого рта. Ее тонкие пальцы с короткими детскими ноготками несмело взъерошили его смоляные волосы, мягко коснулись щеки, обвили мощную жилистую шею. Он ответил на ее поцелуй исступленно, так что ей опять сделалось страшно, на этот раз от чувства его полнокровной, не осознанной ею вполне, неотступной страсти.

XXIX

Так они просидели еще несколько минут. Грег растягивал время, как мог, как завзятый винный гурман, смакующий по капле вкус драгоценного напитка, обрывая каждый глоток длинными паузами и с тоской ожидая того момента, когда дно его бокала наконец совсем опустеет. Для Грега такой момент уже наступил. Сегодняшняя чаша была испита до дна. Бог весть, наполниться ли когда-нибудь снова. Он разжал объятья, спустив Жекки на пол.