Изменить стиль страницы

Кувшенко начал прощаться. Прате вышел провожать его. С нежным участием смотрел Прате. Прощаясь, у леса, подал он Кувшенке узкий листок бумаги.

— Если б вы писали стихи, вы, может быть, написали мне то же самое.

Кувшенко прочел:

В улыбке ваших губ скептической и нежной, и т. д.

Из дневника Кувшенки

Мой голос для тебя и ласковый и томный

Тревожит позднее молчанье ночи темной.

Захрусталило

У одной стены залы стоял низкий, обитый красным бархатом диван, у другой такие же стулья. (В соседнюю комнату была открыта дверь, и оттуда были слышны крики мужчин и визг женщин.) На полу залы было возвышение. На нем стоял рояль, и тапер уставшими пальцами гудел что-то веселое.

Прате, пьяный, со стаканом водки стоял в дверях. Жирные девицы, одетые бэбэ, носились по комнате. Кавалеры лихо притоптывали. Красные бэбэ визжали от желания показаться еще более женственными и нежными. Громадная Манефа, нарумяненная досиня, пышная и рыхлая, как тесто в опаре, колыхалась в руках какого-то парня в синей курточке и высоких сапогах. Что гремел тапер, нельзя было разобрать, но нелепые возгласы, визг и преувеличенные жесты плясавших подмывали Прате устремиться к ним. Вдруг какой-то человек, смирно сидевший на стуле, подошел к Прате и, уставившись в него неподвижным глазом, сказал:

— Па-азвольте, как благородный человек. Ищу, так сказать, по свету теплого уголка для чувства и так далее. Господин Грибоедов — истинный литератор и изобразитель. Так вот: экипаж мне, коляску. Я хочу в коляску!..

И, внезапно вырвав Манефу у зазевавшегося кавалера, он волчком завертелся по комнате, сбивая с ног других, громко ругаясь. Но казалось, никто не заметил. Тапер играл из последних сил. Иногда он кулаком стучал по клавишам. Красные бэбэ вертелись и неслись. Манефа сначала плыла, потом просто брыкалась. Мужчины не жалели каблуков. Тяжелое пыхтенье переполняло комнату. В углу за роялью стоял почитатель Грибоедова и блевал, подергивая головой.

Все устали, расселись по стульям и, отдуваясь, обмахивались платками. Какой-то молодой человек с длинными волосами присел к роялю и, неумело себе аккомпанируя, запел.

Тяжело отдувались красные бэбэ. Замученные кавалеры вытирали потные лбы. А голос, дрожащий и неверный, пел избитый мотив и печальные слова.

Проходят дни, и каждый сердце ранит… и т. д.

Певец кончил и сидел, закинув пьяную голову. Чего он ждал? Рукоплесканий или подачки? Кувшенко, пьяный и растрепанный, бросился на него.

— А-ва-ва, — кричал Кувшенко, — и ты знаешь! И тебе Грэс, и тебе!..

И он рвал воротник певца, и тискал, и мял его лицо и волосы. Девицы визжали. Хозяйка кричала, что в ее заведении не было таких скандалов. Пьяный Прате подошел к ним и, проливая водку на певца и Кувшенко, закатив глаза, провозглашал торжественно:

— Се елей помазания.

Певец, наконец, догадался убежать. А Прате обнял Кувшенко и говорил убежденно, пьяно и настойчиво:

— Грэс! Она одна! А мы все. Понимаешь, их две ведь — Мария и есть еще…

Прате свалился, и Кувшенко тоже. Красные бэбэ не знали, что делать. А одна смеялась и все громче кричала:

— Ну их к черту! Ну их к черту! — пока не заплакала.

На другой день пароход привез их в Перечню.

Из дневника Кувшенки

Ах, к чему всё!? И что я знаю? И что я могу знать? И я, и Прате, и Барановская, и все? Знает только она. Или не знание, не всеведение — она? Или и для ее золотых глаз есть горестные тайны? И на ее гладком лбу проходят морщины мыслей, отвращения и лжи? Господи! пусть сгорит моя жизнь! Пусть легкой струей дыма окутает ее ноги. Но нет. Почему не покорность в моей душе? Почему я все-таки не знаю, что сделал бы с нею, если бы был царем всего? Что, я прижал бы к губам край Вашей одежды, Грэс, или рыжий ветеринар Кувшенко был бы жесток и гнусен? Господи! Почему моя радость так помутнена желанием? Почему неспокоен мой сон? Почему я не плачу? Ни одной слезы не вызывает на сухие глаза мое исступление!

Нет, нет, я плачу. Мне сладко знать, что она есть. И Прате это знает, идиот Прате. Да, идиот Прате, идиот Прате, идиот Прате. И все знают, все идиоты, все, и все, и все — идиоты.

Господи, хоть бы умер я.

…Рано, когда все еще спали, Грэс вышла из дому. Над рекой в тонком тумане светлела желто-розовая полоска. Ноги в желтых башмаках мочила серая, дымная от росы, трава. Грэс ежилась в своей тонкой кофточке. Спустившись к самой реке, она долго смотрела в спокойную, чуть затуманенную утреннюю воду. Смотрела на милое лицо, на золотые глаза, на дивную грудь, дышащую равномерно и плавно под красной тонкой тканью. Потом, набрав воздуха, она громко крикнула:

— Грэс.

Эхо показалось ей слабым. Дрожа от холода, она потянулась, и разомкнула алый цвет губ, и пошла домой. Там она быстро разделась и через минуту спала, свернувшись калачиком и жмурясь во сне, как балованный котенок.

Часть II. Чудеса в решете

Как живет и работает старый черт

В просторной белой комнате с цельными окнами сидел за письменным столом Ефрем Демьяныч. Под столом лежал щенок сенбернар, весь белый, в черных очках. Вентилятор трещал без умолку. Кружевные занавески чуть шевелились. На столе стояли часы — негр во фраке, и часы — продавщица роз. Они переглядывались своими секундными глазами. Вечно подмигивали друг другу. В животе негра было часовое бурчание. Часовое сердцебиенье было в груди цветочницы. Давно стояли часы на столе, а Ефрем Демьяныч с удовольствием смотрел на них и показывал гостям, мигая красными веками под синими стеклами очков.

Был Ефрем Демьяныч лысый, маленький, ходил в халате и треугольной вышитой шапочке с кистью. Была у него рыжая бородка, а усов не было, и носил он усы накладные, чуть-чуть посветлей бороды. Был Ефрем Демьяныч веселый человек и рассказывал гостям историю: «Роковая любовь негра» или «Прекрасная цветочница в слезах». Иногда воодушевлялся Ефрем Демьяныч, снимал усы, кивал рыжей бородкой на часы и говорил: «А может, это не совсем сказка». Но это он шутил. Просто Ефрем Демьяныч был добрый человек, коллекционер и выдумщик.

Теперь у него сидели приехавшие по поручению и с письмом Барановской Прате и Кувшенко. И Ефрем Демьяныч говорил:

— Прекрасную продавщицу роз любил негр. Это было в наше время. Обратите внимание на костюмы. Откуда взялся негр, раз он уже сделал когда-то свое дело и имел право уйти и не появляться, откуда он взялся, не знаю, но Маргарита, продавщица прекрасных цветов и расточительница сладких улыбок, жила в этом городе. Обратите внимание, господа, на овал лица, на губы, чистый лоб и профиль. Глаза ее и прежде были быстры, почти так же, но не таков был их блеск, золотой и текучий. В груди не было такого гипертрофированного сердца, и грудь была высока и прекрасна. Маргарита стояла на перекрестке, продавала розы и дарила улыбки. И у всякого, кому она прикалывала розу, было светло и радостно на душе. И у всякого, кому она улыбалась, сжималось сердце в сладостной и нестерпимой боли, появлялось новое чувство, вернее ощущение какого-то «знания». А с негром было так…

Ефрем Демьяныч посмотрел на своих слушателей и вдруг сказал совсем иным тоном:

— Простите, господа, что я болтаю. Ведь вы по делу. Ну-с, рассказывайте. Константин Анфимыч, вы в старину любили мои сигары. А вы? — придвинул он к Кувшенко ящик. Кувшенко взял сигару. Прате отказался и начал рассказывать в чем дело.

— Ефрем Демьяныч! Аглая Васильевна и я… и мы, — поправился он, — решили устроить у нас, это где я живу, в Кремневе, маленький съезд или так, временный поселок разных людей, которым важно обсудить ход дел, может быть, выработать общие планы. Одним словом, придти к соглашению, если это окажется возможным. В Кремневе это удобно и дешево. Некоторые адреса я сам знаю, другие дала мне Аглая Васильевна. Потом она говорила, что вы можете указать разных людей, что вы сами, может быть, приедете. И еще насчет денег. А то у Аглаи не густо, а у меня с ним (он указал на Кувшенку) и подавно.