Изменить стиль страницы

Я не могу похвастаться здоровьем. У меня часто болит голова, и мне ничего не стоит простудиться. В дождливую погоду я сижу дома и пишу сказки, чтобы не разучиться писать и позабавить свою племянницу. Довольно снисходительная девочка. И вот, когда дождь, я пишу сказки и посылаю их по почте. Но вот этой сказки я не пошлю:

РЫБАК (сказка)

Я старик, я — рыбак, и потому не могу объяснить многого из того, что делаю.

Зачем я хочу выудить солнце с неба?

Привязываю к тончайшей крепкой лесе острый английский крючок, наживляю самой большой звездой и закидываю мою удочку в небесное море.

Мелкая рыбешка — звезды — вертятся вокруг моего лунного поплавка. Но мне их не надо. Я хочу поймать солнце.

И каждое утро оно клюет. Я осторожно вывожу его на поверхность и целый день вожу на крепкой лесе. Но я не могу его вытащить: оно такое тяжелое.

И каждый вечер солнце срывается у меня с удочки, заглотав звезду и крючок.

Скоро у меня не останется ни звезд, ни крючков.

Берегитесь! — будет темно.

Очень трудно спать по ночам: снятся пожары и женщины. Это все оттого, что жарко, или оттого, что в моей жизни нет никакой внешней фабулы. Нужно ее изобрести. Непременно очень сложную, запутанную, с частыми неожиданными событиями, требующими находчивости и энергии. Какой-нибудь краснокожий мексиканский роман с игорными домами, вероломными кабалеро, влюбленной индианкой. Благородные мустанги падают от усталости в пампасах. Чингахгук раскуривает трубку. Апахи похищают белых девушек. Потом — месть, груды золота и скальпов!

Или что-нибудь европейское в высшем стиле и с приключениями.

Появилась «влюбленная индианка». Вот как это было. С утра я уехал на озеро. Заплывал далеко в камыш, так что видно было только небо вверх, да зеленые, плотные шумящие стены. Доплыл до острова, причалил лодку и гулял, продираясь сквозь густые поросли ивы.

Уже давно прошел мой обеденный час, когда я вернулся домой. Марья доложила, что приходила какая-то барышня, спрашивала меня и обещалась зайти снова. Я остался ждать.

Индианка моя плоховата. Она оказалась дочерью фельдшерицы, девицей с большими красивыми руками и отчаянно краснеющим лицом. Лицо у нее простое, с редкими веснушками и карими глазами, Хорошее. Одета в синее со звездочками платье. Очень стесняется, но никакого жеманства в ней нет. Пришла познакомиться со мной и попросить книг. Имя у нее вычурное: Алевтина Петровна, и она его не любит. Я напоил девицу чаем и водил по саду. Немного рассказывал о владельце имения, (она о нем слыхала) молодом Мелентьеве, почти мальчишке, которого так любят женщины за желчный ум и какую-то волнующую уродливость. Девица все время краснела. Мой естественный тон казался ей слишком вольным.

Она взяла «Семью Поланецких» и ушла. И прекрасно! Пусть не приходит подольше: она ставит ноги носками внутрь и слишком глупа и благовоспитанна, чтобы даже здесь, где нет ни души, быть естественной.

Я сказал Марье, что для этой барышни меня никогда нет дома. А книги пусть берет сама с чердака: мне не жалко.

Сегодня на озеро нашла тишь. Дымно-голубое небо с наплывающими тучами отражалось в мертвой воду. Тучи ползли то брюхом какой-то отвратительной ящерицы, то были как движущиеся утесы, грязные снеговые глыбы. Беспокойнее и тише становилось кругом. И вода, совсем неподвижная, совсем мертвая, покорно отражала небо. Дымной лазури уже не оставалось. Уже потемнели, словно стали гуще, прибрежные деревья. И как-то сразу, вместе, полыхнула молния, рванулся гром, и крупный дождь усеял дырочками озеро, загремел по железной крышею Молнии были так белы, так ослепительны, что казались уже не молниями, рассекающими небо, а окнами, открытыми в залу, где без конца огни. То тут, то там приподымалась штора, сверкала на мгновение зала. И штора с грохотом падала снова. А дождь стучал пальцами в окна, бил молоточками по крыше, горохом упадал в озеро.

Мокрые дорожки с водой, стоящей по краям клумб тонкими лужицами, полны мертвых земляных червей. Хочу и шлепаю подошвами. Какой крепкий, здоровый звук от сырой земли! Небо светлое после грозы, словно не сияет, а улыбается, как выздоровевшая больная. Совсем какая-то особенная, осмысленная улыбка. Так должна смотреть чуть оправившаяся родильница на первого своего ребенка. Деревья при малейшем ветре отряхиваются как зеленые пудели и обдают меня брызгами. Нужно вычерпать воду из лодки и уехать.

Большая усталость осталась у меня от зимы. Слишком часто я видел людей, слишком много говорил и слышал. И работа, прерываемая телефонными звонками, была, пожалуй, тоже изнурительна. Правда, нетрудно записывать заказы и переводить в контрольную книгу деловые письма. Но разве не устаешь от этого? Целый день гнешь спину над конторкой, пьешь чай, куришь, говоришь по телефону.

У меня были сослуживцы, которые считали себя предназначенными к лучшему, чем сидеть в длинной комнате за конторками. Они по вечерам в трактире бурно говорили, что подлая работа их убьет, что это бессмысленное сиденье хоть кого сделает идиотом. Но все они продолжают служить, а меня управляющий рассчитал. Месяц я прожил на те деньги, что у меня были. Потом ночевал в чайных, потом в участке. Потом встретил Мелентьева. Он дал мне денег на дорогу и отослал сюда.

Каждый служащий в конторе имеет невесту или возлюбленную, с которой он ездит за город. У меня ничего этого не было, и потому жить одному здесь мне не трудно. Порой мне кажется, что я от себя что-то скрываю, но я отмахиваюсь от досадных мыслей, и так как я целые дни езжу на лодке, гуляю и гляжу, — мне это удается. Я забываю себя иного, не прежнего, нет, совсем иного. У меня теперь даже другое имя. Имя спокойного, рассудительного человека: Алексей Васильевич Переяславцев, и только в письмах к племяннице я — дядя Саша. Жизнь мою — жизнь Алексея Васильевича — я знаю очень подробно, твердо знаю мои планы, ценю свой ровный характер, неприхотливость, и уважаю всех моих знакомых, за исключением покойного Александра Никитича Большакова, умершего, к величайшему его счастью, в апреле месяце 190* года, в Москве.

2.

Когда я кончил гимназию, мой отец, чиновник губернского присутствия, Василий Николаевич Переяславцев, сказал мне: «Алеша, у тебя хороший характер. Ты сам пробьешь себе дорогу без моей помощи. Вот, ты поступаешь на филологический. Мне это не очень нравится, но я тебе не перечу. Тебе знать лучше. Боюсь только одного: как бы твоя, как бы это проще сказать… как бы твоя способность довольствоваться малым не привела тебя к чему дурному. То есть, я не хочу сказать, что ты дурным человеком сделаешься, нет, — а настоящего положения не займешь. Так-то, брат! А ты подумай!»

Я уехал в Москву, а через два месяца умер мой отец. Сразу. В жаркую погоду, хорошею смертью, как умирают здоровые люди средних лет. Других детей у отца не осталось. Наследство я получил самое маленькое. Больше, платье, которое мне было не в пору.

А слова отца оправдались. Я скоро оставил университет, не пришелся ко двору в конторе, и теперь живу в чужом доме на чужой счет. Просто и хорошо.

Я совсем не бездельник, но дела у меня сейчас нет. А жить на средства Мелентьева мне не унизительно. Главное, Большакова теперь нет, и я совершенно спокоен. Я даже, верно, скоро буду в состоянии вспоминать о нем.

А теперь я буду ходить и знать, что это я, Переяславцев, хожу; плавать и знать, что это я плаваю; жить и знать, что это живу я!

Дни опять прояснились. По лесу, по парку пошли грибы. И я хожу, низко наклонившись, чуть не тычусь в землю носом, разбираю тонкую, цепкую, ползучую траву, слегка взрываю мох и собираю мелкие белые грибки.

По прежнему езжу на лодке, смотрю на озеро со всем, что на нем есть, — с небом, камышами, купальщиками. Сам купаюсь — прыгаю с лодки и бултыхаюсь, фыркая.

Алевтина Петровна не заходит. С Марьей я говорю только самые необходимые слова. Зато на лодке, далеко заплыв в озеро, пою диким голосом все, что знаю, чего маленькие хоть обрывки застряли у меня в памяти.