Это была еще старая, довоенная, трогательная «Грузия», впоследствии списанная и замененная новым кораблем финской постройки под тем же названием.
А первым помощником был в ту пору у Гарагули Воронкин. Что это значит — первый помощник? Есть во всем мире и у нас тоже старший помощник, старпом, заменяющий при надобности капитана. Но еще и первый? Заграничные моряки сперва не понимали, а потом догадались: «А, комиссар!..» Да, замполит.
Они часто у Гарагули менялись, отступали в неминуемых схватках с несокрушимым капитаном, и Воронкин заступил недавно.
А Высоцкий был на корабле своим человеком.
Воронкин увидал на палубе эту пару и, потрясенный, спросил:
— Анатолий Григорьевич, это что, Высоцкий?
Капитан невозмутимо подтвердил его наблюдение.
— А с ним кто?
— Его жена, Марина Влади.
— Марина Влади? Серьезно?..
Он все же не совсем поверил, подбежал и обратился к ней:
— Простите, вы Марина Влади?..
Она улыбнулась:
— Да.
Воронкин счастливо засмеялся, козырнул и произнес с облегчением:
— Отдыхайте!..
Он пробыл на «Грузии» два или три года.
Гитара Тодоровского
Кинорежиссер Петр Тодоровский замечательно играет на гитаре.
Его привел когда-то к нам домой капитан Анатолий Гарагуля. В середине обеда Толя поинтересовался, нет ли у нас гитары. А у соседей?
Пришлось послать сына капитана Борьку за гитарой для Тодоровского.
Тот играл потрясающе, совершенно виртуозно. И то, что сам хотел, и все, что просили.
Истинное наслаждение от его игры получали не только мы, но и он тоже. Он, возможно, даже большее.
Со временем я рассказал об этом визите Зиновию Гердту. И Зяма вспомнил, как снимался когда-то в картине у Тодоровского, — тот постоянно жил еще в Одессе, — и вот в выходной (кажется, не было погоды, от которой киношники порой зависят еще больше, чем авиаторы) Гердт пригласил группу к себе на обед.
Тодоровский мечтательно спросил:
— А гитара будет?
— Вы играете? — вежливо осведомился Гердт.
Петя ответил:
— Но как!..
Два письма
(о Федоре Абрамове)
Федор Абрамов приехал из Ленинграда по договоренности с Твардовским в «Новый мир», но Александр Трифонович оказался нездоров и пригласил Абрамова на дачу, в Пахру, где Федор прежде не был. Это происходило во второй половине шестидесятых.
Абрамов провел там почти весь день, а ночевать его позвал к себе сосед Твардовского — Юрий Трифонов. Федя еще у него на крыльце нарочито запричитал:
— Это как же писать-то надо, чтобы так жить! Это какими же художниками надо быть, чтобы в таких-то хоромах…
Юра только добродушно посмеивался. Хочу засвидетельствовать, однако, что у Трифонова и на даче, и в городской квартире была очень скромная обстановка. В ту пору во всяком случае.
Что же касается самого Абрамова, то он по мере возрастания литературного успеха и упрочения своего положения, обращал на эту сторону жизни все большее внимание. Известно, что одна женщина, горячая его поклонница, чрезвычайно высоко ставившая Федора Абрамова как народного писателя, была разочарована его квартирой и даже назвала ее буржуазной. Наивно, конечно. Что же, он должен на полатях спать, если он народный?
Но иногда в нем проглядывала удивительная, может быть, отчасти и наигранная спесь. Прочитайте его рассказ «Елочка».
Он любил повалять дурака, просто покуражиться. Порой это выглядело трогательно-наивно. Так, вернувшись из Франции, он говорил, что Пряслиных там знают больше, чем Ругон-Маккаров.
Однажды вечером я стоял в ЦДЛ поблизости от контроля на ступеньках, чтобы лучше видеть входную дверь, и ждал гостя. Вошел Абрамов, вынул членский писательский билет и безропотно отдал его в руки контролерши. Нужно сказать, что многие наши дежурные дамы никого не запоминают в лицо.
Тогда я крикнул со ступенек нарочито форсированным, театральным голосом:
— Пропустите его! Это же Федор Абрамов! Это европейски известный писатель Федор Абрамов…
Тут Федя воскликнул:
— Негодяи! — вырвал свой билет и направился к гардеробу.
Он был высокого о себе мнения, но в нем чувствовалась университетская закваска, вкус, интерес к литературе не только о деревне и почти не было присущей сейчас многим угнетающей внешней серьезности, озабоченности.
Встречая его вместе с Борисом Можаевым, я часто спрашивал:
— Нет, вы мне все-таки объясните, кто же лучше: Федор Абрамов или Федор Кузькин?
Федя всегда подыгрывал — сперва приосанивался, а потом изображал возмущение.
Всходя на трибуну на пленумах и съездах, он вдруг начинал говорить не вполне своим голосом, кричал, словно его переключили на другой регистр. Однако подобные метаморфозы случались не с ним одним. Меня, помню, поразил М. Дудин, когда я впервые услышал его общественное выступление. Его подчеркнуто простецкая в быту манера разговора сменилась откровенной декламацией.
Абрамову была присуща не только любовь к спору, но и внимание к иному мнению.
Помню, он говорил с трибуны об ужасном явлении: дети у него на родине, в деревне, не хотят учиться, кончают с грехом пополам пять классов — и все. Абрамов объяснил это отсутствием учителей-мужчин и, таким образом, падением авторитета школы.
Я сказал ему в перерыве, с трудом прорвавшись сквозь хвалебный хор:
— Это, конечно, верно, но лишь отчасти. Вспомни, у нас, помимо отличных учителей, были и замечательные учительницы. Беда в другом. Дети не хотят учиться потому, что взрослые не хотят работать. Это передается уже как опыт. Ведь учеба — тоже работа.
Он согласился со мной.
Помню еще Дубулты, песчаный пляж, глубокий длинный шрам на ноге Абрамова. Их бесконечные беседы — дискуссии с Трифоновым об Октябре, о гражданской войне, — один как бы представлял крестьян, другой — профессиональных революционеров. Федор горячился, Юра отвечал спокойно, рассудительно:
— А имения барские тоже большевики пожгли?
Подошел кто-то из поклонников Абрамова, предложил перед обедом заглянуть в бар.
— Выпить, что ли? — уточнил Федор. — Пить я бросил. — И объяснил еще: — Пустая трата денег…
Федор Абрамов был по-настоящему крупным писателем, вышедшим из гущи народа. Серьезное образование тоже не повредило. Привлекает в нем его упорство, стремление к намеченной цели, его подвижничество. Ему повезло, что он встретился с Твардовским, который поддержал, укрепил веру в собственные силы, призвал к постоянной требовательности, к совершенствованию, наконец, просто напечатал.
Я больше всего люблю короткие повести Абрамова «Деревянные кони», «Пелагея», «Алька».
Я услышал о нем до того, как увидел или прочитал. Помню, В. Ф. Панова говорила в выступлении, что ленинградского писателя Абрамова несправедливо не печатают. Но и лично знаю его, кажется, с незапамятных времен. Чуть ли не всегда мы были с ним на «ты», хотя иногда он начинал говорить мне «вы», на что я не обращал внимания.
Таковы «штрихи» к моему портрету Федора Абрамова. К портрету достаточно будничному — парадные надоели.
Да и это вряд ли стал бы писать, если б не отыскались среди моих бумаг два его коротких письма ко мне, которые захотелось привести, а заодно прокомментировать.
Итак, первое.
Константин,
просматривая «Литературку» за последние 3 недели (я только что вернулся из ГДР), я, между прочим, натолкнулся в одном из номеров на твою фотографию (где-то на заднем плане, на периферии стоишь) и вот что хочу сказать тебе: разуй голову! Что ты все прячешь ее в мануфактуру!
Нам, читателям твоим, хочется видеть поэтическое солнце, которое излучает такие дивные стихи.
Это — раз. А два… А два и нету. Передай привет милой Ирине (так, кажется? Я не ошибся?).
Ф. Абрамов.
23/V-77 г.