Изменить стиль страницы

Мы бы, конечно, проскочили ее, если бы не стоявший на обочине райкомовский газик. На всякий случай нас встречали здесь с двух часов. Оказалось, что до города Белинского еще около ста километров в сторону. А дорога? Неважная дорога. Дожди сильные прошли.

И опять мы ехали. И опять наш удивительный водитель вел машину, сперва в сумерках, потом в полном мраке, чудом вылезая из густой грязи, чудом удерживаясь на скользком склоне, вслед за газиком минуя узкий мосток, оставляя в стороне застрявший мощный автобус.

— Лермонтово проезжаем, Тарханы, — сказал севший к нам райкомовец, и мы различили два или три огонька.

Прибыли глубокой ночью. В доме приезжих нас уже не ждали, но самовар еще не остыл.

Днем мы пересекли старую торговую площадь, обставленную лабазами, и выступили-таки в библиотеке. Мы читали стихи, Гулиа рассказывал о работе редколлегии. В конце он спросил:

— Скажите, а не найдется у вас гитары?

— Есть, — ответили с радостной готовностью.

— Понимаете, — объяснил Гулиа, — я иногда пою, для себя… Вы не будете в претензии?..

— Нет, нет, — оживились все. — Спойте.

Ему через головы уже подали гитару, и он тут же протянул ее пожимающему плечами Булату.

— Я пошутил, пою не я, — сказал Гулиа, — а мой друг Булат Окуджава. Но это все равно…

Ни его, ни его песен еще не знали. Он исполнил несколько вещей, в их числе «Леньку Королева».

Принимали его доброжелательно.

Над Тарханами стоял будничный пасмурный день. Экскурсантов не было. Только что отъехал большой автобус. Поразительна все-таки эта тяга к дорогим сердцу местам — в любую глушь, по плохим дорогам, — лишь бы побывать, увидеть.

Витало ощущение тревоги: оказалось, в пруду утонул человек, не местный, из экскурсии, полез купаться, никто не заметил. И этот несчастный случай придал какую-то дополнительную печаль нашему здесь пребыванию, словно подчеркивая ее.

Густой парк среди степного простора. Симметричный барский дом с мезонином. Сюда Лермонтов был привезен в младенчестве и прожил здесь тринадцать лет, да и потом наезжал погостить.

Я не слишком подробно рассматривал экспозицию, рисующую его жизнь, старинную мебель и картины. Но я подходил к окнам и не мог оторваться от них, остро представляя себе, как он мальчиком подолгу смотрел на черные стволы парка, на сквозивший за ними беспредельный простор.

Потом мы бродили по усадьбе, внизу, в парке, стояли у огромного дуба, посаженного еще им самим. А другой, завещанный им «темный дуб» посадила уже над его могилой бабушка. Его останки в запаянном цинковом гробу привезли из Пятигорска не скоро, лишь в 1842 году. Местное предание утверждает, что перед тем, как установить гроб в фамильном арсеньевском склепе, бабушка приказала вскрыть его, взглянула — только она одна — и велела запаять снова.

Кавказ, воды, где ему суждено было столь горько погибнуть, давно не были для них, как для иных, диковиной, экзотикой, — еще в детстве он ездил туда с бабушкой трижды.

Мы спустились в склеп и постояли перед могилой с высоким надгробием за легкой металлической оградкой.

Нас попросили оставить запись в толстой книге почетных посетителей, и я ужаснулся: ну что тут напишешь? Но Гулиа оказался опытней, он вывел: «Были здесь и преклонили колени» — и мы поставили под этими словами свои подписи.

В клубе или в школе — не скажу точно, я даже не обратил на это внимания — собрались молодые учителя и экскурсоводы. Георгий Гулиа ответил на несколько их вопросов. Мы не выступали. Было бы как-то странно читать свои стихи.

С чувством некоторого облегчения я вышел на тихую сельскую улицу. Стоял пасмурный летний день, начинал накрапывать дождик.

Мне не хотелось бы приезжать в Тарханы в составе представительной писательской делегации.

Точный ход

Людям, знающим меня, известно, что я не люблю выступать. В Бюро пропаганды художественной литературы на меня давно махнули рукой. Изредка бывают, конечно, случаи, когда невозможно отказаться, а постоянно — нет. По радио и телевидению еще куда ни шло — там за один раз тебя слышат и видят миллионы. И не потому не выступаю, что плохо получается, просто неинтересно добиваться эстрадного успеха. Всегда с удивлением смотрю на коллег, годами читающих одно и то же, проверенно-выигрышное. Да и выбивает это меня из колеи, мешает работать.

Давно когда-то жили мы в писательском доме в Ялте, над городом, на горе. И вот светлым вечером, после ужина, стоят все около дома компаниями — кто выше, кто ниже, — курят, разговаривают. Снизу, из парка, появляется молодой человек, одет не по-нашему, а по-городскому, тщательно: костюм, галстук, платочек в кармане пиджака. Крутит головой и направляется к Окуджаве.

Он представляется ему: ответственный работник Ялтинской филармонии — и объясняет причину визита. В городе открыт летний театр более чем на три тысячи мест. Заполнить его трудно.

Недавно с успехом выступали цыгане. Из всех санаториев возили автобусами отдыхающих, гастроли вполне удались, но аншлага все-таки не было. Филармония просит выступить Булата Шалвовича. Два-три раза, сколько он захочет. Платят они хорошо. А кроме того, филармония — могущественная организация. Понадобится в дальнейшем гостиница или билеты в «СВ» — всегда пожалуйста…

Булат тут же согласился. Он даст концерт, но при условии, чтобы в нем принимал участие Константин Ваншенкин.

— Хорошо, — вскричал молодой человек радостно. — Мы согласны. — И опять закрутил головой: — Где он?..

Булат вежливо указал.

Тот подлетел ко мне, возбужденный своей удачей.

— Константин Яковлевич, — крикнул он, — я из филармонии. Булат Шалвович дал согласие выступить. Он предлагает включить и вас. Мы рады…

— Я выступать не буду.

— То есть как? Но Булат Шалвович уже дал согласие…

— Это его дело.

Тот бросился к Окуджаве:

— Он отказывается!..

Булат терпеливо объяснил:

— Я же вам сказал: только вместе с Ваншенкиным. Договаривайтесь…

Разумеется, нехитрый ход Булата был мне ясен. Он приехал в Ялту поработать и отдохнуть, но не выступать. Уверенный в том, что меня не сокрушить, он решил избавиться от посетителя таким образом.

Молодой человек в крайнем волнении снова подбежал ко мне. Он ничего не понимал и бормотал что-то о цыганах, гостинице и билетах «СВ».

Я еще раз подтвердил свой отказ и, сославшись на неотложные дела, покинул его.

Когда я спустился через полчаса, Булат помахал мне издали и заговорил о чем-то другом как ни в чем не бывало.

Автограф и рукопись

Когда-то очень давно, зимой, прогуливались мы с Владимиром Лакшиным перед писательским домом в Переделкине. Подошел человек с моей книжкой в руке, попросил автограф. Тогда такие любители встречались там нередко. Я достал ручку, а он назвал себя и добавил, что очень бы хотел, чтобы я включил в автограф какое-нибудь свое четверостишие.

Я отказался — в книге и так много стихов. Он начал настаивать, чуть ли не умолять: вот у него папка, он ее подставит, как пюпитр, мне будет удобно. Что поделаешь, я стал писать, взглянул на Лакшина: смотрю, тот саркастически улыбается.

Когда человек удалился, Володя объяснил мне, что в букинистических магазинах, особенно в антикварных отделах, книги с автографами ценятся выше, а если уж в дарственной надписи шестнадцать или более слов, то это попадает в разряд рукописей и соответственно поощряется. Таким образом просимое четверостишие уже гарантировало нужный результат.

От Лакшина часто можно было узнать что-нибудь любопытное.

Трогательный Эдик

Если бы потребовалось охарактеризовать его только одним словом, я бы выбрал эпитет: трогательный. Да, Эдик (я всегда его так называл) был в моем восприятии очень трогательным, и если развернуть это понятие — наивным, доверчивым, добрым.