Изменить стиль страницы

Скажу прямо: новые — путевые — стихи Гудзенко, его поэма оставили меня равнодушным, более того — разочаровали. Они были огорчительно слабее прежнего, им не хватало нерва. Мне кажется, он чувствовал это и сам, хотя критика и товарищи дружно хвалили его, нового.

Да, он упорно искал себя. Работал в газете, писал рецензии, статьи. Как и что он писал бы в дальнейшем, никто не узнает, но уверен, что он занимал бы заметное место в литературной жизни, в самом литературном процессе. Кроме чисто поэтического таланта он обладал колоссальной энергией, был, что называется, человеком действия. И все это весело, шумно, широко.

С чем бы он ни сталкивался, ему было свойственно активное вмешательство в происходящее. Он умел постоять за себя, и не только за себя.

Вскоре после выхода моей первой книжки «Песня о часовых» (1951), я зашел со стихами в редакцию «Комсомольской правды». В большой комнате отдела литературы и искусства никого не оказалось, и я еще не решил — уходить мне или подождать, когда из кабинета заведующего отделом появился Гудзенко, кивнул мне:

— Идешь? Ну, проводи меня.

Мы спустились на улицу, и он сказал бодро:

— Только не огорчайся. Я сейчас видел у него на столе рецензию на тебя. Разгромная, просто в клочья. И уже подготовлена к сдаче, на «собаке». Я говорю: ты что, с ума сошел, это отличная книга. Он, по-моему, немного заколебался…

Не огорчаться было трудно. И теперь первая рецензия на первую книгу может решить немало и по — разному развернуть судьбу. А уж тогда!..

— Ничего, что-нибудь придумаем, — утешал он меня.

Навстречу нам по улице «Правды» шел своей гарцующей походкой Сергей Смирнов.

— Сережа, как ты к нему относишься? — спросил Гудзенко, кивая на меня.

Тот слегка удивился:

— Хорошо, он знает.

Гудзенко коротко изложил суть дела. Смирнов вошел в телефонную будку и, не закрывая дверцы, набрал номер.

— Юра, ты что там за статью готовишь? Это хороший поэт, елки-палки…

Рецензия не появилась.

(Замечу для справки, что вскоре книга получила доброжелательные отзывы в «Литгазете» и в «Правде», а чуть погодя и в «Комсомолке».)

Этот давний случай стал для меня уроком внимательности и доброты.

М. Луконин пишет о Гудзенко: «Сейчас даже не верится, что вместе мы были всего семь лет… Всего семь лет! А кажутся они теперь целой жизнью — так были полны веселья, работы, действия».

А я, выходит, был знаком с ним только три года. И тоже кажется сейчас, что очень долго, такое было время, так все концентрировалось.

Он ушел молодым, каким позволяют себе уходить немногие. Редко кто остается, уйдя в таком возрасте. А он остался. Теперь это ясно видно — с появлением многих новых имен, с закатом тоже многих — и старых, и новых.

У А. Межирова есть прекрасные стихи, посвященные памяти Гудзенко:

Полумужчины, полудети,
На фронт ушедшие из школ…
Да мы и не жили на свете, —
Наш возраст в силу не вошел.
Лишь первую о жизни фразу
Успели занести в тетрадь, —
С войны вернулись мы и сразу
Заторопились умирать.

Я более всего люблю у Межирова именно такие стихи, где сила в движении человеческой души, — без напора, нашагивания. Это, конечно, стихи не только о Гудзенко. Он и умиратьто не торопился, было множество планов, и все-таки сам, как это случается с поэтами, безошибочно предсказал в похожем на балладу послевоенном стихотворении:

Мы не от старости умрем, —
от старых ран умрем.

Помню его непривычно тихого, после первой операции, гуляющего по Тверскому бульвару с маленькой дочкой в коляске.

— Знаешь, — сказал он мне, — только там понимаешь, как много в нас бывает суеты. Нужно писать стихи, а издания, рецензии — все это такая чепуха!

Помню морозный снежный день. Левую от входа сторону Ваганьковского кладбища. Луконин, тонущий в сугробе легкими туфлями. Голая голова Антокольского. А где-то рядом, под снегом, могила Недогонова. Да и Алеша Фатьянов через несколько лет ляжет поблизости. И еще — сильное ощущение, что здесь же, по соседству, могила Есенина.

…Гудзенко сказал в одном из своих самых известных стихотворений:

Нас не нужно жалеть,
Ведь и мы никого б не жалели.

Но все равно жалко.

Первые стихи

Эту историю рассказал мне известный спортивный журналист Аркадий Галинский.

Он долгие годы был близким другом Гудзенко, а в детстве жил в Киеве с ним рядом.

Нравы были патриархальные, улица тихая, и по вечерам соседи густо высыпали к подъездам, сидели на лавочках и принесенных стульях, разговаривали.

Рядом, за забором, находился особнячок крупного врача, окруженный садом. Мальчишки, разумеется, лазали за яблоками и сливами. Доктор для их устрашения завел трех собак — Альфу, Ахилла и Вегу. Они, видимо, были довольно миролюбивые, но при случае могли прихватить зазевавшегося за штаны. В связи с этим шестилетний Гудзенко сочинил свои первые стихи:

Альфа, Вега и Ахилл
Всех за ж… укусил.

Стихи шли от жизни и пользовались на улице большим успехом.

Ксюша Некрасова

Именно Ксюша. Она была старше меня на тринадцать лет, но я обращался к ней так, и это было естественно. Так называли ее очень многие, и даже совсем молодые.

Что она представляла собою в жизни?

Вот в Доме литераторов, в Дубовом зале, большой вечер известного поэта. Зал переполнен. И едва поэт заканчивает очередное длинное стихотворение, в тот миг тишины — перед аплодисментами, — откуда-то сверху, с хоров, раздается характерный, высокий и словно дурачащийся голос Некрасовой:

— Боже мой, как пло-о-хо!..

И шумная реакция публики: шиканье, возмущенные возгласы, хохот.

Что это? Для чего и почему она так поступала? Можно сказать с полной определенностью: это были не бравада, не рассчитанное желание нарушить порядок или привлечь внимание к собственной персоне. Просто таково было ее мнение, и она его выражала, подчиняясь импульсу, порыву, не считаясь с последствиями. В этом была ее сущность.

Вообще-то она была спокойной, выглядела даже сонной, говорила тихо. У нее был несколько выпуклый живот, сложенные на нем или под ним неухоженные руки; лицо и глаза малоподвижны.

Носила она длинные пестрые платья или сарафаны, большей частью дареные. Она легко принимала подарки, могла сама попросить рубля два (в старых деньгах) на обед, не считала это зазорным. В благодарность обязательно хотела почитать новые стихи — доставала откуда-то смятые листки, обычно линованной школьной бумаги, на которых они были переписаны ее неуверенным, крупным, детским почерком. Многие ее стихи я услышал впервые вот так, на ходу, на бегу, в авторском исполнении. До сих пор стоит у меня в ушах:

А я недавно молоко-о пила…

К слову, о подарках. А. А. Ахматова, с которой Ксюша познакомилась в ташкентской эвакуации, тоже беззаботно их принимала.

Хорошо знавшая Ахматову художница Татьяна Александровна Ермолинская рассказывала мне, что многие женщины, в особенности жены местного начальства, считали своим долгом поддерживать Анну Андреевну.

Она жила на втором этаже, окнами во двор, и часто, выходя на галерею, обращалась к сидящим внизу:

— Мне тут платье принесли, так оно мне не впору. Может быть, кому-нибудь подойдет. — И с великолепной царственной простотой опускала его через перила. Так же раздавала она окружающим лишние, по ее мнению, продукты.