Изменить стиль страницы

Было время, нам дали жилье в одном доме. Для Слуцкого это, по-моему, вообще была первая своя комната. Едва он поселился, как сразу уехал — в Италию, в составе делегации поэтов, вероятно впервые такой большой и пестрой. Твардовский, Исаковский, Прокофьев, Заболоцкий, Мартынов, Инбер, Смирнов. И вот Борис. Он бегал, покупал чемодан, срочно шил костюм. И многие, наверное, шили. Вот на фотографии: брюки почти у всех широкие, мешковатые, лежащие обшлагами на ботинках, — такие тогда у нас носили.

Делегация летела самолетом, но у Заболоцкого было больное сердце, и ему запретили. Слуцкий вызвался поехать с ним поездом. Объяснил это не своей заботливостью, а тем, что знает немецкий язык. Ехали они трое суток.

Из Италии Борис привез нам сувенир: куколку швейцарского гвардейца из охраны Ватикана, в полосатой форме. Через несколько лет мы увидели их в натуре. Эта фигурка до сих пор стоит у нас на полке. Обнаружил на ней маленькое чернильное пятнышко и вспомнил: Борис рассказывал, что вез ее во внутреннем кармане пиджака, а на обратном пути в самолете у него протекла авторучка.

Он жил наполненной жизнью: вечера, концерты, вернисажи. В современном искусстве знал едва ли не все, едва ли не всех. Он познакомил меня как-то с молодыми скульпторами Владимиром Лемпортом, Николаем Силисом и Вадимом Силуром.

— Вижу, что не запомнишь, — улыбнулся Слуцкий, — но я скажу так, чтобы ты запомнил:

Лемпорт, Силис и Силур
Ехали на лодке.

Мы вместе побывали и потом бывали в их общей, расположенной в подвале мастерской. С той поры у меня сохранилось несколько их работ. Давно уже они едут не в одной лодке, но стишки действительно запомнились. И то время тоже. Я еще расскажу об этом подробнее.

Однажды Слуцкий позвонил в начале дня:

— Костя! Это Борис. — Как будто его голос можно было не узнать. — Если можешь, зайди ко мне с Инной. У меня сейчас интересный молодой художник…

Слуцкий жил в одной квартире с Баклановым, товарищем наших институтских лет. Тогда немало было коммунальных писательских квартир. Баклановы занимали две комнаты, Слуцкий одну.

Держался Гриша исключительно корректно. Он был, по сути, еще неизвестен, а Борис почти знаменит.

Слуцкий сказал мне как-то о Бакланове:

— Пишет по десять — двенадцать часов в день. Почти не вставая.

Сказано это было с уважением. Да и сам Борис был работник, что в стихах вообще редкость. Однако он признался печатно: «Выполнив свой ежедневный урок — тридцать плюс — минус десять строк…» Таким образом, он писал в день от двадцати до сорока строк! Это невероятно, чудовищно много! Обычно пишущие так пишут из рук вон плохо. Здесь — редчайший случай.

Когда он заболел и перестал писать, его запасов хватило на несколько лет регулярных публикаций, да и сейчас не все напечатано.

Критик Ю. Болдырев, — спасибо ему! — занимаясь литературным наследием Бориса, опубликовал сотни стихотворений. А посмертно составленная из них книга «Сроки», убежден, пока что лучшая книга Слуцкого.

Осталась у него и проза. Когда-то, давно уже, он сказал мне, что сразу после Победы заперся на две недели и записал свою войну в прозе. «Пусть будет»…

Итак, мы зашли к Борису.

Висели на стенах или были прислонены к ним рисунки, акварели, гуаши. Они производили впечатление: тоненькие деревца, огромные детские глаза, каменный колодец двора, блокада. Так запомнилось. Художник с пышно-волнистыми волосами и светлым холодно-вежливым взглядом. Тоже молодая его жена.

А на мольберте был укреплен большой лист с изображением хозяина, правда еще неоконченным (карандаш или уголь). Внешнее сходство было несомненное, но выглядел Слуцкий слишком монументальным, напыщенным, сановитым.

Я сказал об этом художнику.

— Ну почему же, — не согласился тот. — Я хочу здесь показать силу характера Бориса Абрамовича, его твердость, его большой талант. Я хочу показать глубину натуры Бориса Абрамовича…

Сам Борис ничего не говорил, но подсознательно все выше поднимал подбородок.

Потом он отвел меня в сторону и спросил, не хочу ли я заказать художнику портрет Инны. Дело в том, что художника нужно бы поддержать, и некоторые по рекомендации Слуцкого подобные работы уже заказали. Я отвечал, что у меня нет свободных денег, но я подумаю. И действительно, вскоре известный профессор-литературовед заказал ему, после моего рассказа, портрет своей жены, который за два сеанса и был выполнен.

Звали художника Илья Глазунов.

Редкостными были у Слуцкого ощущение собственной причастности ко всему в литературе, широта его понимания.

Весной семьдесят третьего он, Сергей Орлов и я встретились в Останкинском телецентре. Предполагалась какая-то, не помню уже, съемка. Должен был участвовать еще Евтушенко, но ему не выписывали пропуск, потому что он предъявлял только водительское удостоверение. В конце концов студия была уже занята другими, все сорвалось, и мы, злые, вышли на улицу. Сели в такси, и тут я вспомнил к чему-то и сказал, что тяжело болен Исаковский.

Слуцкий заметил в ответ:

— Жаль. Поэт замечательный…

Не представляю себе, чтобы кто-нибудь из его предвоенной компании, из его генерации, мог так сказать. Даже Серега Орлов глянул на него с некоторым удивлением.

У Слуцкого есть стихи о больном старике, который каждое утро настойчиво требовал, повторял:

«Принесли уже газеты?..»

Не о себе, конечно, сюжет иной, — но и о себе отчасти.

Как-то раз Борис попросил своего почти однофамильца, вильнюсского прозаика Миколаса Слуцкиса, чтобы тот устроил ему и Тане возможность пожить летом на глухом литовском хуторе, хорошенько отдохнуть. Слуцкий выдержал всего несколько дней. Дело даже не в том, что он был сугубо городской человек. Ему было необходимо держать руку на пульсе событий, самого времени, ежедневно читать все газеты, перезваниваться с множеством друзей.

То-то удивились хозяева, которым он заплатил вперед, допытывались у Миколаса — чем не угодили?

Вот я сказал: Борису и Тане. Да, он женился; некоторые считали, что поздно. Таня легко и естественно вошла в его круг. Он представлял ее четко и с гордостью:

— Моя жена.

Они жили вблизи от Сокола, в странном, почти барачного типа, доме. Вероятно, он сохранился с первых пятилеток. Даже телефон у них был с добавочным номером.

Иногда Борис как бы давал понять, что он женился не для того, чтобы в доме царил семейный уют или чтобы его обслуживали. Однажды я зашел к нему, он болел воспалением легких, лежал в постели. Таня была в командировке, он не сообщил ей об этом.

— А мне ничего не нужно, — сказал он строго.

Собственно, заботящейся, ухаживающей стороной всегда должен был быть он. Так получилось и тут.

У Тани обнаружилась болезнь крови. Боря делал, казалось бы, невозможное — редкие лекарства, лучшие клиники. Безрезультатно. Улучшения если и наступали, то лишь сугубо временные. Они только оттягивали неминуемый конец.

На площади Восстания была оживленная стоянка такси. Там всегда можно было встретить знакомого. Помню, как-то я подошел — машину ждала Таня. Тут появился еще наш общий приятель драматург Исидор Шток, человек веселый, легкий, общительный.

— Здравствуйте, Танечка! — приветствовал он ее. — Что-то вы бледненькая…

Он ничего не знал. Она стойко выдержала это. В духе Слуцкого.

Смерть Тани сломала Бориса. Может быть, и не только она. Помните, как он обещал в стихах: «не струшу, не сдрейфлю»… Как был уверен. И вдруг — проскользнуло, еще при ней:

Где-то струсил. И этот случай,
Как его там ни назови,
Солью самою злой, колючей
Оседает в твоей крови.
Солит мысли твои, поступки,
Вместе, рядом, ест и пьет,
И подрагивает, и постукивает,
И покою тебе не дает.