Изменить стиль страницы
* * *

В ту пору, — кажется, это был пятьдесят третий, — мы жили в Хоромном тупике, у Красных ворот. Зрительно помню стенд с еще старой, четырехполосной «Литературкой» и эти стихи «Памятник» — «Дивизия лезла на гребень горы…» Должен признаться, они показались мне весьма обычными.

В тот же день я встретил Поженяна и он спросил, читал ли я их.

— А кто это? — поинтересовался я. — Молодой поэт?

— Нет! — сказал Поженян. — Это не молодой, это старый поэт. Я давно с ним знаком…

Потом я удивлялся: почему он назвал его старым?

Многие хорошо его знали с еще предвоенных литинститутских времен — Луконин, Наровчатов, Львов, Глазков… Он оттуда. Но войну провел не как большинство однокашников, — не уверен, писал ли он стихи тогда, во всяком случае не печатался. Только воевал. Он по писательской судьбе был ближе мне и Винокурову. Он, довоенный, пришел в литературу даже позже нас.

Но он всегда помнил, думал о своих сверстниках. Они были ему особенно дороги. Замечательна сила его товарищества. И в стихах его живут Михаил Кульчицкий, Павел Коган, Ксения Некрасова…

Он по-настоящему любил, знал и мог оценить истинную поэзию, и все-таки, врожденное ли это свойство, результат воспитания или его политработа на войне, но для него параллельно существовали в этом деле и иные критерии. Вот стихи «Памяти товарища»:

Перед войной я написал подвал
Про книжицу поэта — ленинградца…

Написал отрицательную, разносную статью. «…Но через день бомбили Ленинград — и автор книги сделался поэтом».

Все то, что он в балладах обещал,
Чему в стихах своих трескучих клялся,
Он выполнил — боролся и сражался,
И смертью храбрых, как предвидел, пал.
Как хорошо, что был редактор зол
И мой подвал крестами переметил
И что товарищ, павший,
                               перед смертью
Его,
    скрипя зубами,
                        не прочел.

Вот что для него главное!

Поразительно, как Слуцкого сразу приняли — и старики, и молодые. Как он естественно сблизился с Заболоцким, Мартыновым. Как к нему потянулись младшие. Он оказался как бы неким связующим звеном между теми и другими.

Меня привлекало в Слуцком многое. Его убежденность, благожелательность, объективность — как ни у кого. Его благородство.

Он был доверчив. Иных идеализировал, они ему казались лучше, чем были, — как люди и как поэты тоже. Однажды Трифонов сказал ему при мне о молодом тогда стихотворце, которого Слуцкий поддерживал:

— Что же твой ученик такие статьи пишет!

Борис ответил:

— Я его этому не учил.

Привлекала его исключительная начитанность, память, знания. Интерес буквально ко всему.

Нравилось, как он говорил — четко, резко, значительно. Каждое слово отдельно. Как он протягивал руку, высоко держал голову.

Не помню случая, чтобы Смеляков, или Луконин, или кто другой (а ведь были мастаки на это) отнеслись к нему несерьезно, иронически, просто невнимательно. К нему, к его словам. Слушать его всегда было интересно. Это была яркая, заметная фигура. Плотный, усатый, с рыжизной в волосах.

Мне нравились его стихи, многие задевали за живое, запоминались сами собой.

Конечно, он был органичным, крепко сформировавшимся поэтом, что не все понимали. Он был поэтом подчеркнуто прозаичным. Некоторым своим стихам он давал подзаголовки — определения жанра — «статья», «очерк». Нарочито? Но как же тогда Твардовский с его подзаголовками к лирике — «сельская хроника», «фронтовая хроника», а к поэме «Дон, у дороги» — «лирическая хроника»?

Странно проводить аналогии между этими двумя поэтами, но вот — у Твардовского:

Что-то вяжет девушка,
Сидя за рулем.

У Слуцкого:

Шоферша вязала в кабине
Огромного самосвала.

Это не заимствование. Заимствуют строку, манеру.

Это — сходные жизненные наблюдения.

Борис Слуцкий — поэт незаурядной силы, своей интонации, индивидуальности. Суровый, корявый. Но мастер. И, конечно, по натуре комиссар — как мало кто в поэзии.

Я говорил от имени России,
Ее уполномочен правотой…

Или:

Политработа — трудная работа…

Или:

…Что я вовеки
                  не сбрешу,
                               не струшу,
Не сдрейфлю,
                не совру
                          и не солгу.

И как запомнилось! — «Хуже всех на фронте пехоте!», «Память», «Голос друга» с его хрестоматийными уже строчками:

Давайте после драки
Помашем кулаками…

А «Баня», «Лошади в океане»! Второе — столь известное и зацепившее многих, — как он сам признавался, целиком им придуманное. Пример художественного вымысла — на вполне реальной, правдивой, жестокой основе.

А «Физики и лирики»! Вот формула — надолго. А ведь эти ироничные стихи не так просты и однозначны, как может показаться. Некоторые обиделись, даже печатно, сочли их чуть ли не предательством по отношению к цеху. У него есть и другое стихотворение, появившееся значительно позже, — «Лирики и физики». Наоборот!

Слово было ранее числа,
а луну — сначала мы увидели.

Конечно, главное у него — война, как у многих. И как у большинства, поданная совершенно по-своему. Она — при всех его особенностях, при всей конкретности — наиболее обобщенная, что ли.

Помню, меня удивило, когда я прочел у Симонова, что ближе других стихов о войне для него стихи Слуцкого. Что он считает их сильнее своих собственных и хотел бы быть их автором. И это Симонов с его популярностью! Тогда его слова показались мне некоторым кокетством, но с годами я понял, что такое могло быть. Между ними, пожалуй, существует и определенная связь — между ранним Слуцким и поздним Симоновым.

Немалую роль в дальнейшей судьбе Бориса почти с самого начала сыграла безоговорочно — восторженная большая статья о нем Ильи Эренбурга. Приняли ее по-разному. Одних она обрадовала, других раздражила. Впрочем, со всеми ее формулировками и положениями тогда трудно кому было согласиться. Но статья привлекла к нему всеобщее внимание. Мало того, он стал европейски известным поэтом.

Он часто выступал, начал изрядно печататься, и, помню, меня всегда удивляло, что он порою соглашался на переделки строк и строф — лишь бы поскорее вышло в свет. Видно, уже надоело ждать.

С самого начала я был с ним на «ты», называл Борисом, реже Борей.

— Купите триста грамм сыра, бутылку сухого вина и зовите меня, — говорил он нам с Инной. — Мне много не нужно.

Моя жена, Инна Гофф, его землячка, харьковчанка. Иного возраста, другого района — она из центра, с Сумской, а он из рабочего, ремесленного предместья, с Холодной горы. (Помните? «Я рос в тени завода и по гудку, как весь район, вставал…») Но все же — одинаковость родного города, названий улиц, особых словечек, деталей и примет.