Изменить стиль страницы

Он болел за дело не на словах. Он бывал как бы оппонентом, — если хотите, даже официальным, — как при защите диплома или диссертации.

«Принципиальность» — пишут в служебных характеристиках едва ли не каждому. А у него были принципы. Не специально сформулированные и расположенные по параграфам, нет, они жили в нем самом.

У него был друг Олег Писаржевский, я его хорошо знал, — публицист, ученый, занимавшийся главным образом делами и вопросами науки. Работал взахлеб, не жалея себя, по восемнадцати часов в сутки, беспрерывно глотая кофе и дымя сигарой. Он все делал стремительно, он и умер на бегу, упав на улице. Но ведь, в общем, похоже умер и медлительный Толя.

И вот в день смерти Писаржевского пришло в редакцию обращенное к нему наглое, развязное письмо от очковтирателя, невежды, уверенного в своей неуязвимости.

Ответил Аграновский. Сдержанно, холодно, вежливо расщелкал адресата по всем пунктам. Но сперва поехал, конечно, в то хозяйство, изучил положение на месте, — он всегда шел от жизни, а не от придуманных заранее схем.

Он был остроумен, тонок, ироничен, саркастичен, наконец, резок.

Он умел получить от собеседника то, что ему было нужно.

У него, безусловно, была хватка — прежде всего журналистская. Он не стеснялся уточнять, надоедать, переспрашивать, — ему нужно было дойти до сути.

А вообще-то он был, если угодно, тугодум. Писал не как газетчик — по темпу, оперативности отклика. Не обладал быстротой реакции. В этом было и что-то защитительное.

Мы с женой, а потом и с дочерью обычно читали в газете все его статьи. Я тут же и звонил: высказывал мнение.

Однажды, уже поздним вечером, позвонила Галя Аграновская:

— У вас все в порядке?

— Да, — ответила жена. — А что случилось?

— Напечатана статья Толи, а вы молчите, я и решила проверить…

Тогда сказал я:

— В нашем экземпляре не было… (Разумеется, мы просто пропустили ее.)

Эта фраза вошла у нас в обиход. Когда печатали что-нибудь я или Инна, звонили Аграновские и начинали так:

— В нашем экземпляре есть.

И еще — забавная деталь. Люди, столь близко знающие друг друга, говоря по телефону, обычно не называют себя, за них представляется их голос. И вдруг — что случилось? — Толя не узнал меня. Сказал свое обычное «аллёу», но чувствую, говорит с кем-то другим. Я спрашиваю:

— А ты знаешь, с кем беседуешь?

Он несколько опешил и назвал имя — не мое.

Я предложил:

— Называй уж меня просто Петей.

Он уже узнал и, несколько смущенный, протянул:

— Ла-адно. И ты меня, Петюня…

И мы стали так друг друга называть, сначала смеясь, а потом, попривыкнув, и серьезно. Люди, даже знавшие нас, порой таращили глаза, ничего не понимая.

Дошло до того, что его сыновья начали называть меня дядей Петей, а моя дочь именовала так его. Как-то — Толи уже не было — я поднялся к ним, и Антон, врач — офтальмолог Антон Аграновский, открывая мне дверь, сказал:

— Здрасьте, дядя Костя, — и тут же поправился: — Дядя Петя…

В этой его нарочитой как бы оговорке было что-то очень трогательное, преемственность, что ли.

Толя любил футбол, был давним приверженцем «Спартака». Предпочитал смотреть в одиночестве, на кухне, по маленькому черно-белому телевизору. Вертел шеей, словно ему что-то мешало, грыз от волнения ногти. То и дело хватался за коробку «Казбека» и, постучав мундштуком папиросы о коробку, закуривал. (Даже когда он пел, у него часто торчала в углу рта «казбечина».)

Однажды я взял его на стадион. Сначала он колебался, принять ли приглашение, потом согласился. Был прекрасный летний вечер, мы пошли пешком, загодя, и уже на Ленинских горах почувствовали себя причастными к некоему важному общему событию. Народ валил валом. Игрался официальный матч СССР — Венгрия на первенство Европы. В Будапеште наши недавно проиграли 0:2 и теперь жаждали реванша. Команда у нас была еще настоящая. Когда мы поднялись на трибуну и, отыскав свои места, уселись, Толя был слегка ошеломлен реальностью густо заполненной лужниковской арены. Стемнело. Включили прожектора. «И освещен прямоугольник поля, как поле биллиардного стола».

Преимущество наших было подавляющее, но забили они в первом тайме только один гол.

— Ну как? — спросил меня Толя в перерыве, глубоко затягиваясь.

— По игре должны были закатить еще два, — ответил я.

На футболе незнакомые люди общаются, обмениваются мнениями и репликами с совершенной естественностью.

— Ну как? — спросил Толю человек, сидевший с другой стороны.

— Что сказать? — произнес Толя веско. — По игре ведь еще должны были закатить парочку. Так я понимаю.

— Да-да! — соглашался сосед с пылкостью.

Тем, действительно, и окончилось.

У них дома обычно бывали одни и те же люди: два-три литератора, крупные медики, партийные работники, авиаторы.

Это те, кто всегда. А еще я встречал у него академиков, генеральных конструкторов. Он не стеснялся приглашать их в свою маленькую двухкомнатную квартирку. Они интересовали его, а им было интересно с ним.

Чаще всего он писал на экономические темы, в том числе и тогда, когда говорил, к примеру, о медицине. Главной же привязанностью его жизни была авиация. И последняя его, неоконченная статья начинается так: «Как сокращают аппарат? Любой. Ну, скажем, летательный. Способ один: убрать лишнее».

«Убрать лишнее» — главный принцип и в искусстве. Уметь это — признак высокого мастерства. В нынешней литературе это встречается столь редко.

Работа в газете, его статьи и очерки были для Аграновского основным. Но он писал и прозу, и сценарии художественных фильмов. А в документальном кино считался мэтром, его приглашали не только с собственными сценариями, но частенько — дотянуть чей-то, помочь, написать дикторский текст. В кино он подписывался А. Захаров — и на Аграновского смотрел снизу вверх, хотя и здесь порой с гордостью рассказывал о какой-нибудь находке.

Он был отчасти артистом, не только когда брал в руки гитару. Хорошо рисовал, мастерил всякие поделки: руку с факелом из мягкого песчаника или подаренную моей жене фигурку из яичных скорлупок, сидящую и читающую книжку с надписью на обложке: Инна Гофф. «Поэтом можешь ты не быть». А сколько он придумывал и конструировал всего для внучки Машеньки!

Он любил иногда сказать что-нибудь подчеркнуто аффектированно или пройтись по комнате, что называется, эдаким фертом.

Они оба с Галей были в некотором роде светскими людьми: любили всевозможные премьеры, просмотры, вечера, посиделки. Он оживлялся там, даже преображался и казался не таким, каким я привык его знать.

Они любили ходить в гости и принимать гостей. За столом у них бывало весело: рассказывали, каламбурили, острили, но, как правило, не он. Он посмеивался, похмыкивал, иногда несколько таинственно.

Вот я сказал, что он любил повеселиться, рассеяться. Но, казалось, и тогда что-то не отпускало его.

Он был очень внимателен к друзьям. За последние годы я трижды лежал в больницах, и всегда он меня навещал. Мчался одним из первых. И посещал не меня только, разумеется.

(И вот тогда, апрельским утром, когда раздался звонок из Пахры и Галя сказала, что у Толи подозревают инфаркт, в голове у меня мелькнуло: ну, инфаркт, ничего, выберется. Переведут из реанимации в палату, я приду к нему… Мелькнуло на миг, а потом уже было не до этого.)

Он многим помогал в жизни, в том числе живущим в нашем доме. Люди ценили это, уважали и уважают его…

Да, так вот опять о другом, о другом его таланте.

Он пел — под гитару. Что он пел? Сперва чужое: песни Булата Окуджавы, Анчарова, старинные романсы, всяческую стилизацию. Они лихо пели с Галей на два голоса, он кивал ей в нужных местах: «Галка, давай!» С годами, когда он пробовал вспомнить что-то старое и сбивался, она подсказывала ему слова. Оба сына, Алеша и Антон (у того и у другого в детстве была во дворе кличка Агроном), когда подросли, тоже играли на гитарах — здорово, лучше, чем отец, помогали, аккомпанировали ему. Гитары у всех троих были настоящие, старые, кажется, краснощековские.