А потом он начал исполнять свое. Сочинял музыку на отысканные или приглянувшиеся стихи. И так же, как над статьями, работал долго, упорно.
Он пел песни и романсы на стихи Твардовского, Пастернака, Ахматовой. Пел Кедрина, непесенного Слуцкого (чем особенно был горд), Межирова, Самойлова, Тарковского.
Кайсын Кулиев, учившийся вместе с Толей на Высших литературных курсах, и не подозревал об этом его занятии и, помню, восхитился через много лет, в Дубултах.
Пел Анатолий Аграновский и мое. А нашу совместную с Инной песенку «Пока ты рос, носил матроску» Сергей Орлов услышал на Беломор-канале и потом не хотел поверить, что она наша.
Толя обижался, если я отдавал стихи — после него! — профессиональным композиторам, — бывали и такие случаи. Обижался не вполне всерьез, конечно, но из своего репертуара песню исключал.
Одно время он пел мою песенку «Пожелай удачи!»:
и так далее.
Он очень душевно ее пел.
Это было в пятьдесят девятом году.
Вскоре я напечатал это стихотворение в «Правде». И вдруг, через месяц с небольшим, получил следующую радиограмму:
«Москва Воровского Союз писателей поэту Константину Ваншенкину — 28 ноября ДЭ Обь направляющемся Антарктиду вечере самодеятельности связи прохождением экватора впервые была исполнена ваша песенка Пожелай удачи мелодия моя тчк Успех объясняю прежде всего вашим искренним текстом близким каждому участнику экспедиции привет южного полушария — Кричак —».
Согласитесь, приятно. Кто этот Кричак? Ясно, один из ученых-зимовщиков. Интересно с ним будет потом встретиться. (Его хорошо знал Юхан Смуул, ходил с ним в предыдущую экспедицию, после которой написал «Ледовую книгу». Он с ходу назвал мне несколько других его песен: «Антарктический вальс», «Белый айсберг», — Кричак был там признанным бардом.) Я послал на борт дизель-электрохода ответную телеграмму с пожеланием удачи и сказал Толе:
— Слушай, у тебя появился конкурент…
А потом было напечатано сообщение о трагической гибели в Антарктиде нескольких наших зимовщиков. В том числе Оскара Кричака. Не только я, но и Толя принял это близко к сердцу. По его инициативе появилась в «Известиях» статья об этой истории.
А я с тех пор печатаю эти стихи с посвящением «Памяти Оскара Кричака». Потом их положил на музыку Э. Колмановский, песня довольно часто исполнялась, была записана на пластинку.
Кончалась она так:
Так и звучит в ушах хрипловатый Толин голос…
Когда я стоял у его гроба, а потом сидел у них дома, я думал и о том, что сыновья его уже взрослые мужчины, что невестки потрясены горем как родные его дочери.
Вижу его за машинкой, с папиросой в углу рта, на диване, с книгой, в разговорах, у нас или у них, запросто, на кухне, сначала вчетвером, а впоследствии и с подключением ставших взрослыми детей. В разговорах — о чем? Как ответить? О жизни, вероятно.
Принято считать, что напечатанное в газете работает один день, ведь назавтра выходит следующий номер.
С ним не так. Тому, что сделал он, — предстоит на свете жить. А нам предстоит его помнить, о нем думать.
Ведь я знал его
(о Викторе Некрасове)
Летом 1987 года среди писателей прошел слух: возвращается Некрасов. Это известие вызвало интерес и оживление — и у тех, кто знал его прежде, и у тех, кто хотел, даже мечтал познакомиться.
Но почему? Думается, главная причина в одном: Виктор Некрасов — автор книги, которую невозможно замолчать или отодвинуть в сторону. Это давно уже очевидно. Без преувеличения, из этой книги вышла вся последующая пронзительная литература о войне, та самая «проза лейтенантов», да и рядовых тоже. Так, по слову Достоевского, «все мы вышли из гоголевской “Шинели”». Так наша послевоенная «деревенская проза» произошла от яшинских «Рычагов» и «Вологодской свадьбы».
До «Окопов» я успел прочитать несколько книг о войне — и никудышных (не хочется называть авторов), и хороших, как мне тогда казалось (потом я их не перечитывал). Но если те книги были хорошие, то в этой была правда. Повесть называлась поначалу «Сталинград», помню, читал я ее, демобилизовавшись, в журнале «Знамя», в старом еще «Знамени» небольшого формата.
Разговоры о возвращении Некрасова не подтвердились, заглохли, — вряд ли за ними было что-нибудь реальное, — зато в сентябре пришла вполне точная весть о его кончине.
И захотелось написать о нем, ведь я знал его, встречался, общался. Я и раньше, пока он был еще здесь, несколько раз упоминал о нем в книге «Наброски к роману», но сейчас возникла потребность рассказать подробней, по возможности подряд.
В мае 1954 года я участвовал, в составе совершенно грандиозной делегации писателей, музыкантов, артистов, в праздновании трехсотлетия воссоединения Украины с Россией. И вот перед началом открытия торжеств за кулисами Киевского оперного театра Николай Иванович Рыленков, которого я узнал за два дня до этого, познакомил меня с Виктором Платоновичем Некрасовым.
В сановной тесноте и сдержанном гуле собравшихся (за опущенным занавесом переполненный зрительный зал) передо мной стоял крепкий, загорелый, худощавый человек в коричневом пиджаке и с широко распахнутым воротом белой рубашки. У него был умный независимый взгляд, тонкий хрящеватый нос, небольшие, аккуратные, очень идущие ему усы; темные волосы кольцом ложились на лоб.
Он выглядел моложе своих лет. Ему оставалось жить тридцать три года.
Через несколько секунд Рыленков шепнул мне:
— Правда, похож на белого офицера?
Я очень удивился:
— Почему!
Мне он показался скорее эдаким городским, чуть приблатненным парнем.
Свободного времени совершенно не было, — беспрерывные встречи и выступления. Наша группа, которую возглавлял Николай Тихонов, ездила еще в Чернигов, в Переяслав-Хмельницкий.
И вдруг — почему-то интервал, окно, и мы, словно очнувшись, сидим в малолюдном ресторанчике в парке, обедаем вчетвером: Н. Н. Ушаков, Некрасов и мы с Рыленковым.
Николай Николаевич мягкий, интеллигентный, очаровательный. И соответственно разговор — о поэзии, об архитектуре — негромкий, вежливый. А вокруг цветут каштаны, слабеет синева гаснущего дня, где-то вдали золотятся церковные маковки.
Потом мы провожаем Ушакова до такси, прощаемся, усаживаем, он уезжает. Некрасов тут же приглашает к себе.
Он живет вдвоем с матерью в двухкомнатной квартире на Крещатике.
— Где же мама? — удивляется он, едва мы входим, и тут же вспоминает и огорчается, что она сегодня дежурит: мать у него врач.
Во второй комнате он показывает нам какие-то книги и фотографии, и отчетливо помню его слова:
— А это мамино детское распятие…
Он из семьи политических эмигрантов, в самые ранние годы жил в Швейцарии, его держал на коленях Ленин.
Потом мы сидим за столом, пришли еще какие-то люди, один малый работает на заводе, слесарь, имеет влечение к литературе.
Там я впервые обратил внимание на удивительный и такой естественный интерес Некрасова к собеседнику, особенно к каждому новому человеку. Он подходил к моему стулу, опускался на корточки, живо расспрашивал. А вообще-то разговор был общий.