Изменить стиль страницы

— Он странный какой-то стал, — Катя забралась на тахту с ногами и, зябко поведя плечами, руками обхватила колени, — молчит все время, вечерами уходит куда-то, а вчера пришел уже ночью — все лицо в крови, порезано, скорее всего ножом. Думала, надо везти его в травму, а он только рукой махнул и спать завалился, а утром… — Катин голос вдруг задрожал, и на глазах показались слезы. — Ты, Тося, не поверишь, на морде у него даже шрама не осталось, чудеса какие-то. Неделю меня уже не замечает, будто нет меня рядом! — Заревев уже по-настоящему, Катя внезапно прильнула к плечу Таисии Фридриховны.

— Ну-ну, заяц, будет тебе. — Губы подполковницы что-то нежно зашептали ей в ушко, потом ласково коснулись шеи, и как-то само собой получилось, что подружки крепко обнялись.

Снизу вверх по Катиному позвоночнику пробежала горячая волна, прогнувшись в пояснице, она задрожала, а руки Астаховой уже вовсю ласкали ее тело, и прикосновение их было необычайно волнующим.

Короткий осенний день уходил в прошлое. Яркие закатные сполохи багрово играли на куполе Исаакия, поверхность невских вод сделалась кроваво-красною, и казалось, что град Петров был охвачен языками адского пламени.

«Господи Боже мой, что стало со столицей!» — Запустив руки в карманы широкого парусинового пальто, Семен Ильич Хованский неторопливо шел по узким улочкам Петроградской стороны — всюду грязь, развалины, пустошь. Его хорошие хромовые сапоги чуть слышно поскрипывали при ходьбе, курился ароматный дымок папирос «Ява». Немногие встречные старались в лицо штабс-капитану не смотреть — приятного мало, потом всю ночь не заснешь. Миновав обшарпанный забор из ржавого железа, Хованский пересек пустырь, где одиноко паслась тощая коза, и двинулся среди куч щебенки, густо поросших лебедой. Скоро он вышел к Малой Неве, вдохнул вечернюю речную сырость и на середине Тучкова моста остановился.

Разрезая темную ленту воды надвое, трудяга-буксирчик тянул караван барж, в сгустившихся сумерках рогатила небо махина Растральной колонны. Внезапно, до боли сжав кулаки, Семен Ильич застонал. В опустившейся вечерней тишине со стороны Петропавловского собора донеслись торжествующие звуки — это над могилами российских императоров куранты лабали «Интернационал».

Ах, как все стремительно изменилось в Северной Пальмире! А ведь, казалось бы, совсем недавно по ее улицам весело мчались затянутые в мундиры офицеры, степенно гуляли по аллеям Летнего сада милые барышни с хорошим приданым, а вот там, неподалеку от Тучкова моста, пролегала знаменитая дорога — днем на Стрелку, а вечером к беззаботным певичкам на Крестовский.

Да, прошлое не забывалось, хоть и поставлен был Семену Ильичу в свое время диагноз — амнезия, потеря памяти то есть. Однако не врубились красноперые лепилы, что чего он не знал, того и не помнил, а те долго поправляли драгоценную снагу его, полагая, что пользуют железного чекиста Савельева. И не подозревал никто, что настоящего-то Ивана Кузьмича в далекой французской стороне наверняка давно уже сожрали раки.

Далеко выщелкнув окурок в холодную мокреть реки, Хованский миновал Стрелку, пересек Дворцовый мост и двинулся вдоль кое-где расцвеченного огнями витрин Невского. Брякали на стыках рельсов трамвайные колеса, изредка, оставляя шлейф сизого дыма, с грохотом проезжало авто. Из кабаков доносились вскрики веселившейся напоследок нэпмановской сволочи. «Нет, дорогуши, перед смертью не надышитесь, — Семен Ильич криво, улыбнулся и промокнул платком сукровицу на постоянно трескавшейся коже подбородка, — придется скоро вам нюхнуть параши и все рыжье сдать — советская власть шутить не будет».

Неподалеку от Гостиного двора, там, где находилась будка «Справочного бюро», откуда-то из темноты вывернулись двое милицейских и преградили Хованскому дорогу:

— Гражданин, покажите документы.

— Пожалуйста. — Штабс-капитан едва заметно улыбнулся и, не выпуская из рук, продемонстрировал обложку тоненькой книжицы, озаглавленной до гениальности просто: «ОГПУ».

Сразу же окаменев, отдали любопытные милицейскую честь свою и, не оглядываясь, почесали куда подальше. Хованский же, без приключений добравшись до начала Старо-Невского, свернул налево в массивную каменную арку.

Этот загаженный кошками проходной двор он увидел однажды во сне, еще возвращаясь из Египта, будь он трижды неладен, а нынче ни за что не смог бы ответить, что заставляло его бывать здесь и заглядывать в замазанные наполовину мелом окна квартиры на втором этаже, где проживала гражданка Елена Петровна Карнаутская со своим вторым благоверным. Уж во всяком случае, не пылкое чувство к тридцатилетней баронессе, носившей в девичестве фамилию Обермюллер, первый муж которой был расстрелян еще в восемнадцатом. Нет, дело было в чем-то совершенно другом, и сколько штабс-капитан ни думал об этом, ответ до поры до времени не находился.

Глава тринадцатая

Кровь невинных вдов и девиц.

Так много зла совершивший Великий красный.

Святые образа погружены в горящий воск.

Все поражены ужасом, никто не двинется с места.

(Мишель де Нотр Дам. VIII, 80)

Служебный кабинет Ивана Кузьмича Савельева был помещением небольшим, однако по-своему уютным. Забранное решеткой окно, пара расположенных перпендикулярно друг другу письменных столов, огромный сейф на толу да несколько венских стульев с гнутыми ножками. Словом, стандартный чекистский комфорт. Слева на стене висела образина вождя всемирного пролетариата, справа — усатого отца прогрессивного человечества, а из красного угла взирал на все происходившее железный рыцарь революции, суровым ликом весьма походивший на святого Модеста, от падежа скота избавляющего.

Была середина недели. Присобаченные под самой ленинской бороденкой часы с кукушкой показывали начало первого. Снаружи сквозь решетку доносились трамвайные звонки, стучала изредка копытами лошадь ломовика. Рабочий процесс в кабинете был в самом разгаре.

Сам хозяин кабинета расположился за столом у окна, по левую руку от него, изящно закусив желтыми зубками папиросу «Молот», застыла над клавишами «Ундервуда» вольнонаемная сотрудница О ГПУ товарищ Фрося. В самом дальнем углу, у дверей, в ожидании предстоящего разминал суставы пальцев бывший мокрушник-анархист, а ныне помощник уполномоченного несгибаемый товарищ Сева.

В центре помещения на массивном стуле с подлокотниками и прибитыми к полу ножками сгорбился бывший инженер-путеец, теперь владелец мастерской по ремонту швейных машинок Савелий Ильич Карнаутский в виде, надо сказать, очень бледном. Взяли его вчера поздним вечером, и ночевать ему пришлось в «холодной» — просторной камере с выбитыми стеклами, параши в которой не полагалось, и на полу по щиколотку была налита освежающая, как и погодка снаружи, водичка.

Прохладно-стоячая ножная ванна возымела эффект, и сейчас, громко клацая зубами от холода, бывший путеец поспешил покаяться: да, грешен, не все золото сдал, остались царские червонцы, запрятанные в ножках рояля. Укоризненно взглянул на несознательного нэпмана из своего красного угла товарищ Дзержинский, затрещал со скоростью пулемета «Ундервуд» товарища Фроси, а штабс-капитан осторожно, чтобы не лопнули струпья на подбородке, скривился:

— Очень хорошо, — и не спеша перешел к главному.

Однако факт своего пребывания в рядах МОЦРА — монархической организации Центральной России, равно как и участие во взрыве Ленинградского партклуба в июне двадцать седьмого года любитель швейных машинок стал усиленно отрицать. Хованский умело сфабрикованный донос подколол к делу:

— Ладно, в «парную» его.

Умные все-таки головы блюли советскую власть. Мало того что придумали они вначале для классовых врагов «холодную» камеру, затем карцер в виде колодца, забитого бухтами колючки, так еще догадались на защиту революции употребить и русскую баню. А сделать это совсем несложно. Закут какой-нибудь надо набить контрреволюционным элементом поплотнее, чтобы воздуха ему проклятому оставалось поменьше, а потом вволю водички горячей на пол, и к УФУ глядишь, тот, кто не загнется, власть советскую будет уважать самым жутким образом.