«Отчего?»

– Да люди-то все и не видят, да и ни к чему им. А если кто что увидал – так объяснить спешит по-своему. Попроще. Чтоб другие люди его поняли.

Симка согласно кивнул, заглянул Егору в лицо. Свет лучины горел в его глазах, как в глубокой воде.

«Егорушка, а отчего я леший?»

– Никак, отец твой лешим был. Сам, чай, знаешь, мамка-то твоя не шибко разборчивая… Да ты не вовсе леший пока, тебе еще человечью жизнь надо дожить… хотя, может, и раньше возьмет тебя Государь. Государь-то, чай, рад-радехонек будет, когда ты в лес уйдешь, птичка-белка. Природный хранитель… охота в лес-то тебе?

Симка обхватил руками Егоркину шею, ткнулся лицом в рубаху, прижался накрепко – и сквозь жар желания сбежать на волю с нежданно найденным названным братом, Егор отчетливо услыхал отчаянную мысль:

«Я б рад, Егорушка, так бы рад, что вот прямо сейчас же босиком побежал бы, особливо – с тобой, да только нельзя мне. Мамка загорюет…»

Егорка закусил губу, ощутив эту трещину в Симкиной душе, рану, делящую душу пополам. Мамка загорюет, значит… С людьми вырос, так научился за них душой болеть, в ответе себя чувствуешь… Ну да. Я тебе того не скажу, но мамка-то твоя давно уж помереть аль спиться должна была. Она нынче за твой счет на свете живет. Своим теплом ее греешь, своей кровью поишь… Не за то ли, что вся Прогонная тебя дурачком и приблудой зовет… Сколько ж Симкина душа еще выдержит, пока он не решится, как моя мама – босиком, в темный, холодный лес в октябре…

Будто отвечая его мыслям, вдалеке завыла собака. Егорка подавил судорожный вздох, задул лучину. Изба погрузилась во мрак.

«Чего ты?»

Егорка тронул в темноте Симкино плечо – и Симка тут же поймал его руку. Егорка тихонько рассмеялся, подтолкнул Симку на лавку, на ощупь укрыл тулупом.

– Чай, спать давно пора тебе… Завтра с утра поговорим еще. Все сговорим, успеем…

Симка хихикнул и зевнул, как котенок. Еще небольшое время Егорка слышал, как он возится, устраиваясь поудобнее, и обнимает свою кошку. Потом Симкино дыхание выровнялось – он спал.

Егорка несколько минут сидел рядом, слушая, как Симка тихонько дышит, как храпит Матрена, трыкает сверчок и шуршат в щелях между бревнами тараканы. Дождь стучал по кровле тяжело, горстями мелких камней, оттого в избе казалось теплее и уютней. Сонная полутишь убаюкала и Егора; он зевнул и уже хотел, было, пристроиться на другой лавке, у оконца – но тут зеленый рассеянный свет, еле заметный, чуть дрожащий, похожий на отблеск ивановых червячков в августовской ночи, мелькнул за мокрым стеклом.

У Егора на миг замерло сердце. Зовут. Но что они могут делать здесь в эту пору?

Он тихонько поднялся, мягко и осторожно, прошел по избе мимо спящих, выскользнул в сени и распахнул дверь во двор, в мокрую темень.

Во дворе, у плетня, в зеленоватом мерцании стояла, кутаясь в шаль, неподвижная Марфа. Дождь хлестал ее, пряди волос текли с водой по лицу, но она их не убирала.

Егорка только и успел придержать дверь, чтоб не хлопнула. Подошел. По лицу Марфы понял – непоправимая беда.

– Что? – только и смог сказать.

– Егорушка… Купцов пес Тихона из Бродов застрелил. Из ружья, – голос Марфы охрип от слез.

Зеленый свет померк в Егоркиных глазах.

– Как?

– Человечью плоть.

Егорка помотал головой, глубоко вдохнул.

– Погоди, погоди, Марфуша… Отчего б Тихону при людях плотью облекаться? Он-то, чай, серьезный мужик, чудить да пугать не охотник, да и людей сторонится…

Марфа закрыла лицо руками.

– Благоразумен был, доброго коня ему да гладкой дороги до Государева престола, – сказала глухо. – Благоразумен был, точно. Но Мошниковы ребята да все в Бродах его волчьим вожаком звали – спроста, думаешь? Волка, слышь, застрелил елод этот. Того, что с рваным ухом, побратима-то его…

– Чай, помогать сунулся? – Егорке совершенно не хотелось спрашивать резко, но так прозвучало.

Марфа качнула головой.

– Ты подумай, легко ль – пятнадцать лет прожили бок о бок, душами сроднились, а тут… да, никак, не просто убил волка-то – забавлялся смертью аль что-то такое… Не таков был Тихон, чтоб просто так людям на глаза соваться.

– Доброго коня да гладкой дороги, – прошептал Егорка. – Верный хранитель.

– Волки отпоют, оплачут… лес примет. Тошнёхонько, Егорушка!

Марфа несколько раз судорожно всхлипнула. Егорка обнял ее за плечи.

– А я ведь за делом пришла-то, – сказала Марфа, подавив рыдания. – Меня Микитич послал.

– Говори, говори…

– Бродские да Мошниковы сорок да соек собирают, все узнать хотят. А как узнают – псу не жить. Да и прочим… весь окрестный лес с тобой заодно, всяк за тебя да спроть них, тошных. Приисковые прослышат – чудить начнут, да тоже с разбором: не всем, а только псам купцовым на закуску. А наши… Андрей-то мой Николку уж не держит. На смерть дело пошло. И то сказать – чай, не будет Охоты-то, коль подлецы до весны не доживут…

– Проняло? – горько усмехнулся Егор.

– До костей сожгло, Егорушка.

– Только уж пусть с разбором, без обмана…

– С разбором, – в глазах Марфы полыхнул зеленый огонь. – Уж всяк только за свое получит – ни за чье больше. Ты уж лешачка охраняй, а мы уж… разберемся.

Егорка кивнул. Марфа погладила его по щеке, пошла прочь, вошла в тень, сама стала тенью, исчезла в мокром холодном мраке.

Егорка подставил дождю лицо – капли ударили наотмашь. Бродский Тихон был другом его отцу. Строгий мужик, чистый. Одиночка. И сколько Егорка помнил, за ним повсюду ходил волк с рваным ухом…

Когда входил в избу, с трудом разжал кулаки – ногти отпечатались на ладонях. Охранять лешачка. И – как выйдет.

Лаврентия по прозвищу Битюг никто не сравнил бы с Симкой-дурачком. Соседям бы это и в голову никогда не пришло. А между тем, у этих двоих была одна тайная общая черта – они оба убегали в лес, когда становилось особенно тяжело на душе. А тяжело Лаврентию становилось ничуть не реже, чем Симке.

Крестьянская работа тяжела и неблагодарна, да будь она хоть в сотню раз тяжелее – это было бы нипочем Битюгу, имей он хоть какую-нибудь отдушину, просвет в сером однообразии бесконечных деревенских дней. Но отдушины не было, жизнь была сера, беспросветно сера – сегодня похоже на вчера, вчера – на завтра – и ни в чем не видать смысла. К чему ж разум, к чему душа, к чему громадная звериная силища?

На что вообще Лаврентий живет? Чему он нужен?

Разве только когда на Татьяне женился – что-то ровно в тумане брезжилось. А потом еще хуже стало. Отец помер, оставив Лаврентия одного с бабами. Мать, что всю жизнь пикнуть не смела, после отцовой смерти так развернулась, что в дому от крика житья не стало – едва что не по ней, тут же в ругань. Обеих сестер выдали замуж – сперва показалось потише, зато потом мать совсем взъярилась на Татьяну. Кроткая веселая молодуха начала мало-помалу огрызаться – и видеть это Лаврентию было невыносимо тошно.

Насчет своего тяжелого нрава Лаврентий не заблуждался – разум у него был ясный. И этот ясный разум подсказывал, что в один прекрасный момент может выйти калечество или смертоубийство. А что, ну что прикажете делать, если не помнишь себя в раздражении, скажите на милость?!

Кабы еще кулачные бои… А то ведь мужики-то сплошь трусы, хуже баб. Слабаки убогие. Только и слышишь: «Ты, Битюг, пойди с мирским быком поборись!» Спасибочко на добром слове… Хоть бы подраться с Егоркой, что ли… Глядишь, и полегчало бы на душе. Может, и ненадолго, конечно, но полегчало бы… так ведь нет. Кто может – тот, извольте видеть, не охотник!

Вот и бейся, как проклятый, даже сердце отвести не на чем. Доходы скудные, а дома – две бабы да двое малых детей, двойняшки. Прииск Лаврентию не по сердцу, в извоз ездить – в долги влезть, Глызиным он брезгает чего-то… никак, только и осталось, что к разбойникам податься, все к тому идет.

Только в лесу и отдохнешь. Мать дичине радовалась, но, видит Бог, Лаврентий ходил в лес не за добычей. От дурных дрязг уходил. Вот и все. И собаку с собой не брал, хоть и говорят, что без собаки охотнику в лесу делать нечего. Не было у Лаврентия друзей среди собак, а шавка-пустобрех только отгораживала от леса.