Егор остановился – и Симка спрятал горящее лицо у него на груди.

– Будьте здоровы, добрые люди, – сказал Егорка, и бабы посмотрели в его сторону.

– Тебе чего-то… – начала Аксинья, но Егор слушать не стал.

– Ты, Матрена, даром сюда пришла, – сказал он, улыбаясь. – Аксинья без того не может, чтоб норов свой не потешить. Мы лучше в Замошье, на ярмарку в воскресенье сходим. Там купцы-то, чай, по-людски торговаться станут… Пойдем-ка отсюда.

Аксинья смотрела во все глаза, лишившись дара речи. Матрена была поражена до глубины души. Симка мертвой хваткой вцепился в Егоркину руку.

– Ну, что встала-то, Матрена, – весело сказал Егор. – Мы, чай, ждем с Симкой…

Матрена ответила беспомощным взглядом, зато очнулась Аксинья.

– Ахти, Мотря, никак тебе женишок нашелся! – язвительно расхохоталась она. – Гляди-ка, молодчик какой! Ты, рыжий, ужо, поберегись, чай, мир не простит тебе, что сокровище такое у него отбираешь! У нее ж каждый вечер новый муж, у Мотри-то!

Матрена задохнулась и дернулась что-то возразить, но Егор высвободил руку и приложил ей к губам палец, а сам, усмехнувшись, сказал Аксинье:

– А знаешь, красавица, не стоят сотни твои коровы-то. Разве лишь все шесть вместе – и то еще поторговаться можно. Хорошие коровы, да не стоят. Напрасно и хвалиться. Прощай, голубка…

– Никак, Мотря, у тебя в доме хозяин завелся? – Аксинья просто изнемогала от злорадства. – Ну, мужику-то, чай, виднее…

– И то, – Егорка легонько отстранил Симку, взял ошалевшую Матрену за локоть и подтолкнул к воротам. – Никак, ты еще о чем-то потолковать желаешь? Аль корову все ж за четвертной продаешь?

Аксинья всплеснула руками.

– Ну ты нахал! Ну нахал! Чай, и свет-то таких не видел…

– Ежели рыжую с белым боком – так Матрена бы и купила за четвертной-то. Верно, Матрена? – продолжал Егорка так спокойно, будто все, кроме коровы совершенно не имело значения. – А ежели другую – то не надо ей.

Аксинья покачала головой. Ее лицо отражало что-то вроде зарождающегося уважения.

– Не могу я без хозяина, – сказала она, усмехнувшись. – Пантелей-то Лукич к барыне поехал, муку повез, так вечером будет. Вечером заходи, с ним потолкуешь.

– Благодарствуй, зайду я, – сказал Егорка весело, кивнул и пошел к воротам. Симка всунулся ему под руку. Матрена растеряно огляделась, сообразила – и догнала его почти бегом.

– Даже не знаю, что сказать-то тебе… – пробормотала она, когда вышли на берег.

– А ты скажи, можно ль пожить у тебя, – сказал Егорка с самой теплой улыбкой. – Чай, Симка-то разрешит… Да, Симка?

Симка ответил жарким преданным взглядом, а Матрена совсем смешалась.

– Да зачем я тебе… – начала она и умолкла в смущении.

– И зачем ты мне, душа живая, – Егорка только вздохнул. – Чудачка ты, Матрена. Зачем одна душа другой? Заповедано так, вот зачем. И я не в полюбовники к тебе прошусь, а в жильцы.

Матрена взглянула с неожиданной насмешкой.

– Никак, все деньги до копейки нам с Симкой отдал, а теперя жить нечем?

Симка переплел пальцы и воздел глаза горе, изображая крайнее негодование. Егор усмехнулся.

– Нелепая ты баба, Матрена…

– Чего ж набиваешься к нелепой-то? – в голосе Матрены появился неожиданный привкус яда. – Другую найди!

Егорка рассмеялся.

– Аксинья-то, дурища, злую подлость несла – а ты и поверила? Или… – он внезапно посерьезнел. – Ты что ж, Матрена, вправду…

Матрена взглянула на него – и опустила глаза.

– Да живи, окаянный, – буркнула она себе под нос. – Живи, аль тебе места мало! Тебе ж, дураку, хуже – чай, даром дразнить станут. Живи!

– Я с Пантелеем уговорюсь насчет коровы-то, – сказал Егорка, чувствуя жар Симкиного стыда. – Может и еще чем помогу…

– Помогальщик, – фыркнула Матрена и ускорила шаги.

Егор не попытался ее догнать. Симка остался с ним.

Кузьмич возвращался с прииска, когда начали сгущаться сумерки, но настоящий вечер еще не наступил.

К вечеру небо прояснилось; над черной дорогой розовела, золотилась холодная заря. Скорченные темно-синие тени пролегли от черных стволов, рыже мерцала между ними земля, усыпанная хвоей. Предвечерний час был настороженно тих, нежно прелестен – и отчего-то в этом прозрачном, влажном душистом воздухе висела непонятная тревога, тоска, от которой щемило сердце.

Кузьмич, впрочем, не так был устроен, чтобы размышлять над этим состоянием. Золота северных небес он не замечал, потому что это было не то золото, с которым он умел и любил иметь дело. Тот трогательный северный тон, ту трогательную беззащитность мира, его наивную северную прелесть, которая волнует имеющих душу, он воспринимал, как докучливую головную боль и некоторую тяжесть в желудке.

Пожалуй, не следовало так плотно наедаться.

Уже потом Кузьмич думал, что сворачивать с тракта в лес тоже не следовало. Но в тот момент, когда он сворачивал, желая сократить путь, интуиция молчала. Сигнал тревоги был для Кузьмича слишком слаб и неопределен, а домой хотелось попасть поскорее – не то, чтобы на прииске наткнулись на богатую жилу, но кое-какое золотишко в песке обозначилось, этим стоило похвастаться.

Сопровождающий его Антипка, маленький, курносый, вечно озабоченный мужичок, ездивший в извоз, немного охотившийся, постоянно искавший заработков для своей большой семьи, тоже торопился. Он бормотал Кузьмичу что-то о бабке, которая «брюхом мается», о жене на сносях, еще о какой-то домашней ерунде – Кузьмич не слушал. Слушать эти вечные разговоры о податях, недоимках, неурожаях, безденежье и болезнях – это нужно иметь ангельское терпение. Проще было кивнуть и свернуть на прямую тропу, далеко обогнав шершавую Антипкину лошаденку.

Тропа, ведущая от Бродов к Прогонной напрямик через лес почти заросла. Впрочем, это было неважно: лиственницы и кедрач росли тут редко, лошади проходили меж них, как между колонн, топтали красноватый мох, усыпанный хвоей, утопая в нем копытами… Лесная чаща сквозила солнечными лучами, но в ней все равно было темнее, чем на дороге. Впрочем, не настолько темно, чтобы не рассмотреть…

Конь Кузьмича ржанул и шарахнулся.

В тот же миг Кузьмич, перехвативший поводья, услышал крик Антипки: «Волк, волк!»

Крупный зверь, красновато-бурый от зари, прижав уши, махнул через заросли шиповника. В какой-то миг Кузьмич скинул ружье с плеча и выстрелил раньше, чем успел оценить добычу, вспомнить, что его ружье заряжено пулей, раньше, чем даже прицелился.

Уже потом, когда волк скульнул ушибленным щенком, тонко и жалобно, Кузьмич осмыслил произошедшее. Его рука тверда и глаз верен, несмотря на солидный возраст – шестой десяток, что ты хочешь. Шкура нынче еще не идеальна, но сойдет. В принципе, шкура Кузьмичу не особенно нужна. В конце концов, он просто убил волка. Волк – вредный подлый зверь. Волк – зверь из этого вредного подлого леса.

Кузьмич спрыгнул с лошади и пошел к добыче, держа ружье наготове.

Волк, матерый зверюга в густой шерсти, с мордой, покрытой шрамами, с рваным ухом, лежал на боку в обрызганном кровью брусничнике. Он был смертельно ранен, но еще жив – его глаза, уже подернутые туманом, еще следили с безнадежной злобой, болью и тоской за человеком. За убийцей.

Кузьмич ухмыльнулся и ткнул волка в простреленный бок ружейным стволом. Волк взвизгнул и огрызнулся.

– Не любишь? – рассмеялся Кузьмич и ткнул снова.

И в этот миг ледяной голос, от которого холодная волна прошла по коже, приказал откуда-то сзади:

– Отойди от него.

– Господи! – всхлипнул издали оставшийся с лошадьми Антипка.

Кузьмич медленно оглянулся.

Высокий статный парень, весь укутанный в серо-зеленое, скрестив на груди белые руки, смотрел на Кузьмича так, что от взгляда кровь застыла в жилах. Глаза, голубые, зеленые, переменчивые, мерцающие, холодные, как лед – под стать бледному точеному лицу – страшное, обращающее в ничто презрение. Волоса – седые, совершенно седые – как у древнего старца – длинные, как у скитника-отшельника – вокруг юного лица. И к нему, к его ногам, к его балахону болотного цвета – тянется туман, льнет, как живой, ползет из кустов, стелется длинными, холодными лентами…