– Погода нынче сырая… – лепетала барыня, нервно ломая кусочек хлеба. – Вам нравится Тургенев? Не правда ли, очень мило?.. Вчера дождь лил всю ночь… и я всю ночь не спала…

– Вот как, – Федор улыбнулся. – Это печально. Что же вам помешало?

Побледнела, покраснела, снова побледнела. Промолчала.

Хочет рассказать, как она несчастна, подумал Федор и улыбнулся еще нежнее. Но не рассказывает. Ломается? Ну-ну…

Обед закончился. Федор ушел в гостиную, взял с этажерки книжку – французский роман – и принялся его листать, следя за Софьей Ильиничной краем глаза. Молчал. Ситуация его забавляла именно потому, что барыню пугало и угнетало молчание.

– Это невыносимо, – в конце концов прошептала барыня совершенно убито.

Федор оторвался от книги.

– Что же?

На щеках барыни вспыхнули красные пятна. Она подняла глаза, полные слез, ее лицо показалось Федору более жалким, чем обычно.

– За что вы меня мучаете, Федор Карпыч? – пролепетала она еле слышно.

Федор прикинулся безмерно удивленным.

– Я вас мучаю, вот как? Чем же?

– Федор Карпыч… я вам наскучила?

Федор рассмеялся.

– Глупости! Я в вашем обществе, моя очаровательная соседка, душой отдыхаю.

– Федор Карпыч… – голос Софьи Ильиничны задрожал. – Я… вы, наверное, не пожелаете это слышать, но я…

– Я не понимаю, – сказал Федор обезоруживающе наивно

– Я… ничтожная женщина… я… не должна… я вас… люблю… и теперь… вы, вероятно…

Федор закрыл ей рот поцелуем. Она застонала и повисла у него на руках. Насмешливое загорелое лицо встало перед глазами, Федор сдернул с плеча барыни сиреневую тряпку – и его пальцы погрузились в ее плечо, как в сливочный крем, оставив красные отпечатки-ягодки и привкус приторной сладости на языке.

Медовенькая, подумал Федор с холодной насмешливой злобой, и дернул ткань так, что дождем посыпались пуговицы. Я ж тебя, плюшка, думал он глядя на ее запрокинутое, побледневшее, жалкое лицо с зажмуренными глазами и задыхаясь от той же злобы и неожиданного приступа похоти. Роскошная женщина, думал он, не видя ее податливого, мягкого тела, видя то, другое, сильное, гибкое, как тело ласки, смугло-золотое, завидную добычу…

И только спустя немного времени, случайно встретившись с барыниным по-собачьи преданным взглядом, Федор вспомнил, что собирался сделать дальше…

Две рябины с гроздьями ярких ягод клонились ветвями друг к другу, образуя подобие ворот. Из-за этих ворот тянуло промозглым холодом. Егор вздохнул, тронул стволы, прошел под воротами – вышел из Государева леса в человечий. Из чистого в грязный, как любят говорить охотники.

Который раз удивился – даже воздух здесь другой. Злой воздух. Чем ближе к человечьему жилью, тем сильнее давит. И не запах, нет. Пахнет в деревне как раз хорошо: живым пахнет, дымом, сеном, теплом, хлебом, навозом… А тяжесть эта – людская жадность, глупость, злоба… пачкают мир, чистейший, потому что мир этот ничего такого не знает…

Только надо отдать людям должное, доброты и любви чистый мир не знает тоже. Только гармонию и строжайший порядок, прекрасный и безжалостный, как арбалетная стрела. Холод предрешенности и весы случая. И все. Потому Государю и понадобились люди, оттого зовет он их солью земли и берет на службу – еще во плоти или потом, когда тленную плоть заберет земля.

Задумавшись, Егорка не заметил, как вышел на берег Хоры. Холодная медленная река в осыпях и размывах красноватой глины берегов, казалась свинцово-серой, отражая белесое, сероватое, хмурое небо. Седые клочья тумана плыли по этой ленивой воде; ярко-желтый березовый листок горел над таинственной темной глубиной чародейским золотым пятаком…

Вокруг стоял ненарушимый сонный покой. Птицы перекликались нехотя. Бурундучок, полосатый друг, спустился с лиственницы поздороваться. Егорка порылся в карманах. Отыскал кусочек давешней сайки да пару-другую кедровых орехов. Булку бурундук съел, с некоторым сомнением, но съел – чай, подумал, что иначе Егор полевкам отдаст, а эти все умнут – а орешки запихал за щеки и унес в захоронку. И то сказать, хозяйственный мужик, домовитый – зима-то не за горами… Егор улыбнулся на прощанье.

Через сотню шагов, в зарослях тальника встретил лису. Увидав Егора, она уселась, подобралась, взглянула снизу вверх цепким разумным взглядом – тут крошками не отделаешься, тут важная барыня, серьезная.

– Как охота? – спросил Егор.

Лиса насмешливо улыбнулась, открыв белые клыки между черных губ, небрежно прошлась языком по усам – куда выразительнее.

– Ох, неужто ж мыши одни? Чай, прибедняешься, Лазаря поешь, – рассмеялся Егорка. – Видал я, каких ты ребят в лето вырастила – чай, не на одних мышах-то?

Лисья улыбка сделалась умильной.

– Ну да, знаю я, знаю, – Егор присел, протянул лисе руку, она обнюхала пальцы. – Видишь, им-то тоже не сахар… А медведю и росомахам-то куда похуже твоего будет. Место свое оставил из-за этой вырубки медведь-то. Найдет ли новое до снега… а ты говоришь – мыши!

Острая черная мордочка опечалилась. Лисе не было дела до медведя и росомах, но она блюла хороший тон. Егор усмехнулся. Хищники тонки душой и умны… совсем как люди…

Лиса будто мысли услыхала – спохватилась, ткнулась холодным носом в Егорову ладонь, юркнула в кусты – сполох рыжего огня, золотая красавица. Егор выпрямился. Люди говорят, леса беднеют зверем – а должны бы говорить «мы убиваем зверя без счета». Кому из деревенских мужиков оказалось бы дело до души этой лисы, если бы она на свою беду попалась у него на дороге? Шкурка – и все. Прекрасная, дорогая шкурка…

Но надо сказать справедливости ради, что до собственных душ им тоже не было дела.

Егорка вздохнул и пошел дальше. Деревня была уже совсем близко; дом мельника, большой и богатый, крытый железом, с широким подворьем, возвышался на берегу Хоры рядом с мельницей – и был уже виден во всех тонких частностях – даже красные цветочки бальзамина на подоконнике.

Егорка только успел ощутить запах и тепло, как вдруг прямо перед ним возник Симка, собрался из речного тумана, как истый лешачок – будто научил кто. Егорка улыбнулся – но Симка на улыбку не ответил, заглянул в лицо больными глазами, облизнул губы, скула судорожно дернулась…

– Нехорошо с мамкой вышло, да? – спросил Егор, который потихоньку начинал понимать Симку без слов, как понимал любого из дивьего люда – все на лице да на душе написано.

Симка просиял моментальным восторгом от быстрого понимания и тут же снова помрачнел, кивнул, потянул за собой. Егорка, ускоряя шаги, пошел за ним к дому мельника. Теперь уже и голоса на подворье слышались отчетливо – действительно, нехорошие голоса.

Егорка, обнимая Симку за плечи, вошел в распахнутые ворота – и все это увидел. У крыльца стояла Матрена и теребила концы платка. Она пыталась развязно улыбнуться, но улыбка выходила заискивающей и жалкой. На крыльце, уперев руки в бока, глядя на Матрену сверху вниз, что было весьма удобно с высоты пяти крутых ступенек, возвышалась мельничиха, баба статная, дородная, с белым надменным лицом и будто писаными яркими бровями.

– Кого это так осетило, что он четвертной тебе отвалил-то? – говорила мельничиха с гадливой ласковостью. – У тебя ж, милая, товар-то гроша ломаного в базарный день не стоит…

– Да это, может, и не оттуда, а я, может, насбирала, – пробормотала Матрена, но мельничиха перебила ее:

– Да нет, милая моя девушка, это тебе кто-то с перепою махнул, то ль бумажки, то ль рожи твоей не рассмотревши. Где тебе четвертной насбирать, ежели косушка водки у Силыча пятачок стоит? Ты ж что наживешь, то и пропьешь, для того и наживаешь…

– Ты, Аксинья, все не об том баешь, – попыталась возразить Матрена. – Что это – я про корову тебе, а ты мне – про это самое… Ты скажи…

– Да я-то скажу, – рассмеялась Аксинья, запахиваясь в цветастую шаль. – Чего не сказать-то? Корова-то две полсотни стоит, а ты с четвертным приволоклась, да еще споришь… С настоящей-то бабой договорилась бы я, а с тобой никак нельзя, ты ж отработать-то только лежа и можешь. Нам это ни к чему.