Кузьмич оцепенел.

Этот парень… Он был – нелюдь, нечисть. Он был – леший.

Это был дурной лес, проклятое нечистое место.

– Али не слышишь, что говорю, – произнес леший, мотнув седой гривой. – Отойди от него.

Кузьмич попятился в сторону от издыхающего волка. Леший прошел мимо него, не взглянув, обдав пронизывающим холодом лесной ночи, опустился на колени около раненого зверя – и тот из последних сил потянулся мордой к его рукам.

Кузьмич стоял и смотрел, как леший оглаживает волка и что-то шепчет, как края его балахона тонут в тумане, а седые пряди серо туманно светятся в густеющем сумраке. Он не видел Антипки, но знал, что тот крестится и шепчет про себя: «помилуй мя, господи». Ему самому молитва не шла на ум, а вспоминалась только старая, когда-то безумно давно рассказанная бабкой сказка: «Отчего ж ты, молодец, сед? – Оттого и сед, что чертов дед!»

«Говорил я, что лес дурной, что все неспроста, что попа надо звать да святить», – крутилось в голове Кузьмича ведьминым хороводом, когда он вдруг понял, что нужно делать.

Второй ствол его ружья еще был заряжен.

Выстрел прозвучал, как громовой раскат, рванул ледяной ветер и пал мрак.

Кажется, Кузьмич не до конца понимал, чего ожидал. Наверное, что пуля пролетит тело лешего насквозь, как струю дыма. Но вышло совершенно иначе.

Кузьмич и оцепеневший Антипка оба отчетливо увидали, как на серо-зеленой бархатистой ткани балахона, под левой лопаткой, там, где у людей бьется сердце, расплылось черное пятно. Леший молча повалился лицом вниз, лицом – в окровавленную шерсть издыхающего волка – и тут только его тело начало расплываться и таять. Оно таяло, как туман, просачиваясь сквозь рыжую хвою и выступающие над землей лиственничные корни, сквозь злосчастного волка с окровавленным боком и мокрой мордой, сквозь брусничник в багрянце крови и ягод – светлело, выцветало, становилось дымно-прозрачным, редело, как тень, расплывалось, как отражение в воде, и, наконец, исчезло бесследно и странно. Волк дернулся, оскалил зубы – и замер. Его глаза остекленели.

Кузьмич тяжело перевел дух. Лес покрыла стремительная, невесть откуда взявшаяся темень – и вдруг волчий вой, тяжкий, как стон, осмысленный, как человечий плач, вспорол наступившую могильную тишь. Лошади заметались, стали рваться; Антипка еле удерживал поводья – а тоскующий голос волка поднялся над лесом, зашелся в неописуемой скорби и вдруг переплелся с другим голосом, с третьим…

Мрачная волчья песня разрасталась и ширилась разливающейся водой – и Кузьмичу показалось, что в наползшем тумане, в пасмурной хмари, вдруг ставшей почти беспросветной, загорелись зеленые злые огни, парами, из-за ближайших кустов, за черными стволами, совсем рядом. Липкий холодный ужас сжал сердце, и оставалось только бежать.

Кузьмич с трудом взобрался на фыркающего, дрожащего гнедого и ударил его в бока с безжалостной силой. Гнедой сорвался с места в нервный неровный мах. Кажется, Антипка кричал что-то сзади – но это было неважно, совсем неважно. Конь нес Кузьмича через разгневанный лес, прочь от страшной волчьей песни и пролитой крови – только это имело значение, все остальное померкло и стерлось.

Как добрались до Прогонной, Кузьмич не знал.

Еще не поздний вечер обернулся хлеставшим наотмашь дождем, шквальным ветром, воющим в чаще, и глухой тьмой. В домах горел свет – но никого, даже отъявленных гуляк, не тянуло в тот вечер на улицу.

Заводя гнедого на двор, Кузьмич с ужасом услыхал, как скулит и воет соседская собачонка…

В это или примерно в это время Федор сидел у камина в глубоком вольтеровском кресле, пил чай с ромом и смотрел в огонь. У него на душе царила тихая благодать, а оттого он и лицом, и позой, и выражением глаз очень напоминал сытого сибирского кота, угревшегося у печки.

Софья Ильинична сидела поодаль, на краешке стула и смотрела на Федора. Отблески огня оживляли ее лицо, пухлое, бледное и помятое, горели в глазах, придавая им несколько лихорадочный блеск. На Софье Ильиничне был беленький пеньюарчик в маленьких игривых букетиках; который раньше очень нравился ей, а теперь казался пошлым и нелепым – и она стыдилась его и жалела, что его надела.

Софье Ильиничне мучительно хотелось заговорить, но она боялась сказать что-нибудь, что окончательно опошлит все и испортит, поэтому она кусала губы и ее взгляд делался все более заискивающим и просительным. Федор молчал, его молчание пугало Софью Ильиничну. Ей то казалось, что Федор смертельно скучает и вот-вот уйдет, то – что в ответ на любую робкую попытку заговорить он бросит что-нибудь грубое, и это будет совершенно ею заслужено.

В конце концов, Софья Ильинична поняла, что длить эту пытку дальше не может.

– Должно быть, – пролепетала она еле слышно, – теперь вы будете меня презирать, Федор Карпыч…

Федор усмехнулся.

– Ну что ты, Соня, – сказал он с насмешливой нежностью. – К чему этот вздор? Я очень ценю твою… доброту… Я хотел сказать, что ты очень добра ко мне.

Софья Ильинична почувствовала, что в комнате очень холодно, несмотря на пылающий камин, и поежилась, жалея, что нельзя укутаться в шаль.

– Я вижу, – сказала она, стараясь держать слезы за веками. – Я понимаю, что я – дурная, непорядочная женщина, что…

– Глупости говоришь, – перебил ее Федор. – Не понимаю, Соня, отчего тебе охота болтать такие пустяки?

– Но у тебя такой вид…

– Тебе кажется, дорогая. На самом деле, уверяю тебя, вид у меня обычный, все прекрасно и к тебе я

отношусь весьма… хорошо. Разве я дал тебе повод?

– Федор Карпыч…

– Видишь ли, Соня, – продолжал Федор с задушевной вкрадчивостью ластящегося кота, чьи когти убраны до поры, до времени, – я действительно не понимаю. Я должен тебе признаться… ну, словом, я уже давно думал о тебе. Я хотел предложить тебе стать моей женой… и ты сильно облегчила мне задачу. Видишь ли… я несколько застенчив, когда речь заходит…

Софья Ильинична смотрела на него во все глаза.

– Вы, вероятно, шутите, Федор Карпыч, – еле выговорила она, когда он сделал паузу. – Мужчины не женятся… на… на таких женщинах…

– На таких хорошеньких? – спросил Федор фатовским тоном.

– На своих… любовницах…

Федор рассмеялся. Игра становилась все забавнее.

– Соня, Соня, какие пустяки, какие предрассудки, – сказал он, смеясь, потянулся и убрал со лба Софьи Ильиничны выбившийся влажный завиток бесцветных волос. – Ты уже была замужем, моя дорогая, у меня… скажем так, было кое-какое прошлое… но разве два человека, молодых, которые любят друг друга, не смогут оставить в прошлом всю эту чепуху и начать новую жизнь? А?

Софья Ильинична спустилась со стула на ковер, положила руки на колени Федора, голову – на руки, прошептала сбивчиво:

– Господи… Федор… я люблю тебя безумно… и боюсь сделать что-нибудь не так…обидеть тебя… или начать раздражать… я такая глупая… все выдумываю…

Федор погладил ее по голове и зевнул.

– Малышка, – пробормотал он снисходительно. – Все эти нелепости, дамские нервы и прочее… это тоже останется в прошлом, я полагаю… А в общем, ты согласна, как я понял?

Софья Ильинична взяла его руку в свои и поцеловала. Федор отметил холодные пальцы и горячее влажное дыхание, это было неловко и, пожалуй, не очень приятно – и он высвободил руку.

– Что это ты выдумала, Соня… Не стоит делать глупостей. Однако, уже поздно, гляди, совсем стемнело – спать пора…

Софья Ильинична взглянула на темные окна, по которым царапал дождь – и ей снова стало страшно.

– Послушай, Федор, – зашептала она, снова схватившись за его руки, – Ты останешься ночевать у меня? Я очень тебя прошу!

– Останусь, – Федор слегка удивился, потому что в голосе Соньки было что-то, отличное от страсти. – А отчего у малышки такие испуганные глазки?

Софья Ильинична ерзнула коленями по ковру и прильнула к ногам Федора всем телом, напомнив ему испуганную охотничью собаку.

– Я ненавижу дождь, – прошептала она, покосившись на окно. – Этот шепот, который нельзя понять. Федор, этот лес подступает к самой усадьбе, это он шепчет, шепчет… вот уже неделю я просыпаюсь ночью оттого, что мне кажется… кажется, как кто-то заглядывает в окна. Кто-то… чужой. Ужасный. Какие-то зеленые рогатые лица в зеленом свете… и шепот…