Чай, брехни-то и в деревне хватает. А в лесу – иначе. В лесу – спокой. А в склоках никакой нужды нет. К чему? Иногда так все опостылеет – хоть совсем жить в лес уйди.

Тоска…

Вот и нынче вечером Лаврентий пить не собирался и в кабак не заходил. Кузнец зазвал. Кузнецову девку сговаривали за Серегу Бырина. Кузнец был Лаврентию душевный приятель, грех не пойти – и Лаврентий пошел, выпил кузнецовой браги, посидел с его гостями, выпил еще…

Возвращаясь домой уже поздним вечером, Лаврентий был зол, весел и непредсказуем, как играющая рысь. Начинающийся дождь охладил его горящее лицо, приятно было; входя в избу, Лаврентий чувствовал беспричинную радость – пьяную? Детскую?

В избе с холода показалось очень тепло и душно, горела лучина. Дети спали. Татьяна возилась у печки, подняла голову. Ее полуиспуг Лаврентия рассмешил. Он сбросил тулуп в угол, поймал Татьяну за бока, поднял, закружил, хохоча. Двойняшки проснулись, высунули из-за занавески мордашки, захихикали. Татьяна напустила на себя сердитый вид, потом рассмеялась, принялась отбиваться:

– Отстань, Нилыч, ну тебя совсем! Удушишь, озорник, пусти!

Что-то с грохотом упало, двойняшки завизжали от восторга, из чулана закричали: «Долго ль надо мной ругаться будете, окаянные?!», Лаврентий посадил Татьяну на полати.

– Что, Таненка, золотые у нас детки?

– Разбудил, негодник!

– Чай, снова заснут…

Мать выскочила из чулана, кутаясь в платок. По ее лицу было видно, что она только что проснулась и в ярости из-за того, что ее разбудили.

– Залил бельма-то, окаянный! – выкрикнула она визгливо. – Нет на тебя погибели, буян беспутный, нечистый дух!

Веселость слетела с Лаврентия мгновенно. Его руки сами собой сжались в кулаки, но он еще помнил себя. Он стоял и молчал. Двойняшки заревели. Мать закричала, тряся руками:

– Явился! Чай, вдоволь нахлестался, ирод! А ну замолчите, анафема, чтоб вас разорвало! Угомони орунов, корова, чего вылупилась!

Как Лаврентий опустил на стол кулак, он уже не помнил, поэтому длинные трещины на столешнице его удивили. Татьяна ахнула.

– Это что ж ты делаешь, дубина безмозглая! – взвизгнула мать, подскочив к нему. – Что ж ты…

Лаврентий толкнул ее в плечо. Она полетела назад себя, ударилась спиной об печь, завопила пронзительно:

– Ратуйте, убивают! На родную мать руку поднял, ирод поганый! Люди!

Этого Лаврентий уже почти не слышал. Бешеная злоба пережала горло так, что и вздохнуть было невозможно. Изо всех сил сдерживая дикое желание схватить мать поперек живота и трясти, пока она не замолчит, а потом позатыкать рты двойняшкам, он поспешно напялил полушубок, сдернул со стены ружье, прихватил сумку с охотничьим припасом и хлопнул дверью так, что чуть не сорвал ее с петель.

За ним во двор выскочила Татьяна, сунула шапку, попыталась сунуть в сумку хлеба, заглядывала в лицо снизу вверх, всхлипывала, бормотала:

– Да куда ж ты, Нилыч, на ночь-то глядя… Потьма и ненастье этакие…Воротись…

– Иди в избу, измокнешь, – отрезал Лаврентий и вышел за ворота.

То, что ночь предстоит провести в лесу, его не смущало. Лаврентий не боялся ни зверей, ни леших, и видел в темноте не хуже совы. Ледяной ветер и тяжелый дождь быстро прогнали хмель и вернули в голову трезвую ясность. Злость мало-помалу прошла. Ненастная ночь, темный лес, вой ветра и шум дождя показались Лаврентию уютнее, чем теплая душная изба. Разбушевавшийся мрак был тем, с кем можно помериться силами – и Лаврентий смахнул воду с лица, с наслаждением вдохнул холодный ветер, пахнущий хвоей, мохом и мокрой землей, и пошел вперед, намеренный бродить, по крайней мере, до утра…

Егорку разбудил Симка. Хорошо разбудил – хихикал над кошкой, стучал печной вьюшкой, убежал к корове – у Егора даже на душе полегчало. Холодная затхлая изба была одухотворена живым Симкиным присутствием, если не открывать глаз, можно представить себе, что ты и не в деревне вовсе…

Егорка вздохнул и встал. В избе было полутемно – за тусклым стеклом оконца неподвижно стояла серая полумгла. Ночной ливень перестал. На печи тяжело спала Матрена. Кошка Муська с наслаждением лакала из черепка парное молоко.

Егорка накинул тулуп и вышел из избы. Во дворе Симка поставил на землю ведро с водой и с небольшого разбега прыгнул Егорке на шею. Эта непосредственная радость Егорку слегка утешила, он даже нашел в себе силы улыбнуться.

«Ты чего такой хмурый? – спросил Симка удивленным взглядом. – Нешто не хорошо?»

– Все пройдет, Симка, – сказал Егорка. – Тебе-то уж и вовсе ни к чему огорчаться. Ты ставь самовар, а я пройдусь, надо мне. Скоро вернусь.

Симкина сияющая улыбка погасла.

«Случилось что-то, – сказали его погрустневшие глаза. – Ночью, да? Беда?»

– В лесу… Симка, ты уж не расспрашивай меня покамест, ладно? Ну, ступай.

Симка взглянул с укоризной: «Чай, мне-то уж мог бы сказать…» – чуть пожал плечами, поднял ведро и потащил его к крыльцу. Егорка с минуту смотрел, как он поднимается по ступенькам, потом медленно пошел со двора.

Холодное пасмурное утро пахло дымом и мокрой землей, но кроме этих запахов уже чувствовался еще один – острый злой душок близкого смертного холода. Мир ждал зимы – и зима уже подобралась совсем близко, будто за поворотом стояла. Северный ветер нес вместе с холодом мысли о снегопадах.

По тракту брели унылые странники, укутанные кто во что, но все равно озябшие, с синими губами и бледными прозрачными лицами. Пролетела тройка, ямщик свистел и нахлестывал отличных лошадей, грязь веером летела из-под колес щегольской коляски – а барина Егор рассмотрел плохо, только атлас, мех и красный нос между розовых щек. Важная особа.

Подойдя к тесовым воротам Лаврентьева дома, Егорка приоткрыл калитку. Залаяла собака. Молодуха, щепавшая во дворе лучину, высокая, бледная и красивая, обернулась. Ее лицо, темноглазое, с острыми стрелами ярких бровей и тонкими губами, выглядело устало и хмуро.

– Дома ли хозяин, красавица? – спросил Егорка.

Баба вздохнула.

– Ты, что ли, Егор? – спросила с усталой усмешкой. – Нилыч сказывал. Вот уж действительно – чудной…

– Так дома ли?

– Нет его. Вечор уж вовсе на ночь глядя в лес ушел, – брови сошлись на переносье, обозначив колючую морщинку. – Гляди, не к другой ли ночи явится… таковский.

Егорка, пришедший сюда именно для того, чтобы попросить Лаврентия не бродить по лесу без крайней нужды даже днем, выслушал эту новость мрачнее, чем хотел бы.

– Отчего – на ночь глядя? Чай, не добро нынче по лесу бродить ночью-то…

– А так. Нрав у него отрывистый. Пожелал – да и пошел.

Молодуха хотела сказать еще что-то, но тут на крыльцо выскочила маленькая полная баба с красным лицом и отвисшими брылами и визгливо выкрикнула:

– Тебе бы, шельме, только с молодцами болты болтать, а Степашка-то обмарался! Ни до чего дела нет, бесстыжая рожа!

На лицо молодухи тенью нашла злость, еле прикрытая привычным тяжелым терпением.

– Иду, маменька, – отозвалась она глухо, и пошла в дом, бросив Егору через плечо: – К вечеру приходи. Вечером хозяин вернется. Аль завтра утром. Потом.

Егорка вышел на тракт и затворил калитку. Вот же незадача. Нет, не то, чтобы Лаврентий был лесу смертным врагом, но он мог в запале что-нибудь натворить… и кто знает, чем это для него закончится! А славный мужик… хоть и зверь…

У колодца управляющий Глызина ругался с Селиверстом Вакуличем. При виде Вакулича Егорка улыбнулся. Этого высокого, сухого, строгого старика ему показывал когда-то отец. «Смотри, Егорка, – сказал он тогда, – среди людей есть такие, что десять раз подумают, прежде чем что-нибудь забрать у леса аль у мира. Дед Вакулич не то, что кровь пролить – ветку сломать своим домашним аль единоверцам не позволит просто так. В чистоте живет… правда, не от доброты, но то уж другое дело». По отцовым словам Егорка относился к Вакуличу хорошо, а то, что он услыхал, прибавило ему расположения.

– Ведь твои дети подрядились! – гремел управляющий, потемнев лицом. – Слово нужно держать, что это такое! Есть договор, и по этому договору они должны работать! Им отлично платят! А они сами нарушили договор и подстрекали других! Это бунт!