Лаврентий отшатнулся и попятился. В тот самый миг, когда спичка догорела и погасла, опалив кончики его пальцев, он вдруг заметил среди гнилых почернелых лохмотьев трупа яркий блеск заточенного металла.

Лаврентий снова раскрыл коробочку, уронив на пол второпях несколько спичек. Едва дождался, когда разгорится неверный огонек. «Человека до смерти убили, – думал он с ужасом и жалостью, – без покаяния. Ножом зарезали. Чай, беглые аль разбойник какой», – но когда спичка, наконец, разгорелась, Лаврентий понял, что ошибся.

Мертвый сам сжимал рукоять ножа своими костяными пальцами. В этом царстве гнили и тления, ржавчины и плесени холодная полированная сталь сверкала серебром, ярко, будто сполох молнии – чистым жестоким холодом.

Хозяин дома действительно умер без покаяния. Но умер сам по себе. Во всяком случае, никто не резал его ножом. Он просто до самого последнего своего вздоха держал в руках этот нож – свою самую драгоценную вещь.

Вторая спичка погасла, но это было уже не важно.

– Царство небесное, вечный покой, – пробормотал Лаврентий, устыдившись, что стоит в шапке перед мертвым телом, и стащив ее с головы. – Царство небесное, бедный человек…

Он думал, что нужно уходить. Что в этом доме дурная смерть, лихая, подлая смерть бедолаги, который отошел один и никто о нем не вспомнил, не отпел, не предал земле… что, может, этот бобыль – а кто ж, как не бобыль – был тяжко покалечен зверем или ознобился и сгорел в жару и все один… и стакана воды никто не подал… Что не дело тут торчать, не дело, а надо прикрыть за собой дверь и оставить его тут лежать в покое… как в могиле…

Но Лаврентий размышлял так, не трогаясь с места, пристально разглядывая сияющее лезвие на черном тряпье – и вдруг понял, что его рука сама собой потянулась к мертвецу и вытащила нож из его истлевших пальцев.

Лаврентий чуть не закричал. Ему показалось – нет, он совершенно отчетливо увидел – как мертвец встает, скрипя костями, протягивает к нему иссохшие руки, вперяется в лицо черными дырами и стонет: «Отдай! Вор!» На лбу выступила испарина. Надо было положить нож, выпросить у мертвого прощения и бежать, а в деревне заказать панихиду – но Лаврентий вдруг понял, что это у него не получится.

Он всей ладонью ощутил деревянную, отполированную бесчисленными прикосновениями рукоять. Она была частью руки, как палец, например. От нее в руку текло восхитительное живое тепло. Лаврентий, чувствуя, как струйка холодного пота ползет вдоль спины, поднес нож к глазам. Провел пальцем вдоль чудесного лезвия – мерцающая, бритвенно отточенная сталь без изъяна. На лезвии вытравлена волчья голова – грубо, точно и прекрасно. Нож казался совершенным, будто уродился сам собою, как цветок или облако, а не был сделан человеческими руками. Лаврентий, не жадный до денег, спокойный к вещам, ни с того ни с сего отчетливо осознал, что не расстанется с этим ножом ни за что. Дерись с ним человек, встань мертвец – они ножа не получат. Его вещь, Битюга. Баста.

– Вор… – прошептал Лаврентий заворожено. – Вор. У мертвого украл. Сволочь.

Он поднял глаза к образам. Их было вовсе не видно в глухой тьме, но Лаврентий вроде бы знал, что они там, и перекрестился, переложив нож из правой руки в левую. Его мучила совесть – но вдруг этот камень как-то сам собой свалился с души. Будто мертвец шепнул Лаврентию на ухо, что дарит ему нож. Отдает. Забирай. Все хорошо.

– Ты уж прости ради Христа, – шепнул Лаврентий, поглаживая пальцами лезвие ножа и наслаждаясь до покалывающего озноба ощущением гладкой холодной стали. – Ты уж прости, бедный человек, но тебе-то нынче нож будто и вовсе ни к чему? Ай, нет?

Он даже чуть улыбнулся и поклонился мертвому. Надел шапку, не выпуская ножа из рук, вскинул ружье на плечо, попятился к двери.

– Царство небесное, вечный покой, – сказал почти в полный голос. – Царство небесное…

Выйдя из избы, Лаврентий тщательно прикрыл дверь. Пошел прочь в состоянии блаженного бездумья, разглядывая нож, ласкавший прикосновением руку, гревший пальцы…

Это была истинно драгоценная вещь. Такая драгоценная, что оценить ее деньгами или, положим, золотом, не представлялось возможным. Потому бедный покойник и держался за нее до последнего мига…

Лаврентия снова полоснул стыд.

Надо бы вернуться, подумал он. Выкопать около этой избы могилу, похоронить кости хозяина, поставить крест – хоть две слеги выломать да связать, а потом непременно вернуться и вырубить уж крест настоящий. Я ж теперь вроде не чужой хозяину-то – чай, наследник…

Лаврентий обернулся – и обмер. Ледяной ужас кривыми когтями вцепился в сердце.

Дома не было.

Как всегда, когда Лаврентий ходил сюда охотиться на куропаток и глухарей, вокруг был только чистый лес без всяких признаков жилья. Лиственницы и брусничник. Между стволов уже сквозило мутное утреннее солнце, и туман потихоньку рассеивался.

Лаврентий зажмурился, потряс головой – и резко открыл глаза. Изба бесследно и непонятно исчезла или ее вовсе никогда не было. Но нож, надежно лежащий в ладони, был, и яркий металл его лезвия не потускнел.

Лаврентий медленно пошел назад, разглядывая на мху следы своих сапог. Следы довели его до зарослей кедрача, потоптались рядом – и все. Дальше по ним, вероятно, можно было бы дойти до самой Прогонной, обладай человек собачьим нюхом.

Лаврентий сел на ствол поваленного дерева, поставил ружье между ног, сжал нож в ладонях и задумался. И чем больше он думал, тем яснее ему становилось.

Окаянная брага. Все-таки вечор было выпито немало. Лаврентий не иначе как задремал на ходу. И ему все это пригрезилось – дом, мертвец… Ведь дома-то тут никогда не было! А нож валялся тут, в кустах. Может, кто-то его потерял? Отличный нож. Повезло.

Тогда все становилось понятно. Не мог же Лаврентий заблудиться в десяти верстах от деревни? Конечно, нет. Вот же этот взгорок, поросший сосенками – уж версты полторы пройти и Броды будут.

Лаврентий ухмыльнулся собственным мыслям. Хотел положить нож в сумку, но сообразил, что прекрасное лезвие прорежет ее, как бумажную. Так и пошел к дому, держа нож в руке.

Чтобы не потерять.

Федор вернулся в Прогонную уже за полдень.

У него было отличное расположение духа. Холодный, солнечный, туманный день был приятен ему, как холодный, настоянный на травах квас – совсем тот же кисловатый терпкий вкус и пряный запах, неожиданная радость и сильное ощущение молодой здоровой жизни во всем теле.

«Как мне все удается! – думал он с удовольствием, идя через двор. – Умный человек везде найдет возможность пожить со вкусом. Забавно, забавно… жить забавно!» Он вспомнил, как Соня Штальбаум, заспанная, смешная и умилительная со сна, как помятый толстый сонный котенок, вытащенный из валенка, куталась в шаль, пила в постели кофе и смотрела на него преданным и влюбленным взглядом… Потешная дурочка, в сущности…

Федор, улыбаясь, вошел в горницу. На столе стоял самовар и чайная посуда; за столом, кроме верных опричников, обнаружился отец Василий. Вид у батюшки был встревоженный, он нервно похлебывал чай, гладил бороду – и в его лице, когда он поднял глаза на Федора, было более мрачной деловитости, чем обычной приветливости.

Игнат курил с брезгливо-насмешливым видом. Иван Кузьмич, зеленовато-бледный, со страшными, черными подглазинами, доливал в чай рому и брякнул графинчиком об чашку.

– Добрый день, батюшка, – удивленно поздоровался Федор, присаживаясь к столу. – А отчего это у вас вид такой… панихидный?

– Добрый день, Федор Карпыч, – ответил отец Василий. – Иван Кузьмич мужика посылал за мной нынче спозаранку. Нечистая сила в лесу разгулялась.

Федор хмыкнул.

– Игнат, плесни-ка мне горяченького, а то я с холода… История! Если б вы знали, батюшка, как мне уже надоели эти сказки про леших! Куда не ткнись, отовсюду скулят: «Лешие, лешие!», – будто на этой блажи свет клином сошелся. Лешие, водяные, домовые – какие там еще? Кощеи, крылатые змеи, бабки-ёжки…

Игнат коротко хохотнул. Кузьмич обиженно сморщился. Отец Василий покачал головой.