Изменить стиль страницы

Почти на ощупь они сворачивают куда-то в сторону. Здесь на каменистой площадке, прислонившись тяжелым боком к обрыву, стоит старый пароход, облепленный ракушками.

Ракушки колючие, жесткие. Они вросли в бока парохода, стали его неотъемлемой частью. И до сих пор от них легонько тянет не то смолой, не то известью, не то йодом.

Это отчего-то немножко пугает, но они все-таки проводят руками по его шершавым бокам. Над ними, высоко над их головой, вздымаются борта парохода, невесть что перевидавшего и вытащенного сюда неизвестно зачем.

Море! Им казалось тогда, что соленое, прохладное, огромное его дыхание — это и есть жизнь. Они думали, что ракушки, вросшие в днище старого парохода, сулят им дальние плавания в таинственные пределы будущего, где все прекрасно — и счастье и горе…

…Им было лет по четырнадцати… ну да, пожалуй, немногим больше, чем сейчас Дане и Саше, когда ее отца, доктора Степанова, перевели с юга на работу в Ленинград.

Они с Линой стали прощаться за месяц до ее отъезда из родного города. Обходили вместе все улицы, переулки и закоулки, спускались в порт — к тому пароходу, ездили на Ланжерон и Пересыпь, хотя была зима.

Они обещали писать друг другу очень длинные письма. Каждый день… ну ладно, пусть через день, чтобы побольше накопилось событий. Хорошо, а если не через день, то пусть уж, в крайнем случае, через два дня на третий.

Прошел год, и они почти совсем перестали писать друг другу.

Оборвалась переписка, но дружба их не оборвалась.

В зимние каникулы Лина ездила к ним на север. А летом она, Галя, приезжала к Лине на юг.

Они окончили школу. Потом вуз. Потом обе вышли замуж.

И вот у Лины родился сын…

* * *

— Саша?

— Да, Саша, — слегка кивнув головой, подтвердила Галина Андреевна.

Она снова задумалась, как будто совсем забыв о Дане. Потом продолжала тихо, медленно и словно нехотя свой прерванный рассказ.

…Она отправилась из Ленинграда в свой родной город через месяц после того, как он был освобожден. До нее дошли слухи, что Лины нет. Она не поверила. Кто сказал? Откуда они знают?.. Неправда! Как это может быть, чтоб Лины не было?.. Но все-таки на душе стало тяжко, тревожно.

Ей было трудно решиться уехать. И вправду это было нешуточное дело — совершить путешествие вслед за отступающей на запад войной, по опустошенной, обожженной земле, в набитом до отказа поезде военного времени.

Но она все же поехала. Попрощалась с мужем, только что вернувшимся с фронта, и пустилась в путь — без точных сведений, без адреса, без надежды и уверенности, поистине искать ветра в поле.

Вот он наконец, город их детства… Вокзал. Знакомая привокзальная площадь. Всюду, всюду следы разрушений. Куда идти?

Она пошла наугад туда, где жила когда-то в квартире окнами на улицу и где в глубине двора стоял снесенный еще до войны деревянный флигелек.

Долго мыкалась она со своим чемоданом в руке по темным лестницам с сорванными перилами, пока разыскала наконец одну из их бывших соседок.

Здесь, сидя на табуретке в углу закоптелой, грязной кухни, она узнала то, чему не хотела верить, что боялась узнать.

Да, Лины нет. Расстреляли. Она оставалась в городе при немцах. Для чего? А кто же его знает! Лина-то говорила, что ребенок у нее заболел корью в самую эвакуацию. Да вряд ли это так. Скорей всего — оставили для связи. Коммунистка, как ни говори.

«Мальчик где, спрашиваете? А у этой, у докторши Ртищевой. У нее много ребят. Выдала мальчонку за своего — и обошлось. Да вы что ж, сейчас и хотите идти за ним? А не поздно ли? Ну, как знаете. Ртищевы там и живут, где прежде жили. На Новосельской. Помните, небось?»

Было очень темно, когда она вышла на улицу. Шла, осторожно нащупывая дорогу, неуверенно оглядываясь по сторонам.

Вот на углу какой-то свежевыкрашенный ларек — новое сооружение перенесшего войну и понемногу оправляющегося города.

Вот, направо, стена какого-то большого разрушенного дома. Вот центральная улица…

Юг!.. Родной город. Город, где она родилась и выросла. Город, где они вместе с Линой ходили в школу…

Если бы было светло, она, наверно, узнала бы по старой памяти дом профессора Ртищева. Она непременно узнала бы дом. Но был вечер, и улица не освещалась фонарями.

Не здесь ли?.. Она остановилась. На парадной — табличка: «Профессор Ртищев. Глазные болезни». Табличка! Так просто…

Надо вернуться и подождать до утра. Уже поздно. Но она была не в силах ждать. Нерешительно прошлась по тротуару раз и другой и наконец остановилась перед проемом ворот.

Во дворе, несмотря на поздний час, еще играли дети. Сидя на ступеньках черной лестницы, четыре девочки сражались в кремушки. Ловко работали руки. Кремушки стучали, ударялись о цемент.

А она стояла и стояла у чужих ворот, прижавшись к стенке, в платке, который сползал с плеч, и бессознательно чего-то ждала. Чего? Пора было уходить.

Но вот из дворового закутка, подталкивая самодельным проволочным крючком железный обруч, подпрыгивающий на камнях, выбежала толпа мальчишек.

Колесо тренькало, ударяясь о камни, и заглушало звуки их голосов. Их лица смутно белели в темноте. Она сказала: «Сашуня!»

Один из мальчиков вздрогнул и оглянулся. Она молчала. Он опять занялся ржавым обручем — вероятно, подумав, что это ему послышалось.

Она видела его спину, пыталась и не находила в себе сил опять позвать его. Но губы будто сами собой разжались: «Саша!»

Он обернулся и заметил ее. «Саша!» — повторила она и оторвалась от стены.

Они подходили друг к другу медленно-медленно, словно прислушиваясь, как отдается в подворотне звук шагов.

Он не был похож на мать. Он не был похож и на себя — на того ребенка, которого она помнила: исчезла пухлость первого детства, лицо было серьезное, доверчивое и строгое.

«Ты не узнаешь меня?»

«Не совсем…»

Ответ был вежливый.

«Саша, милый, ты меня не узнал?» Ее голос дрогнул, рука беспомощно искала платок и не находила кармана.

Мальчик внимательно следил за движением руки. На руке было знакомое колечко — витое серебряное колечко с бирюзой. И вдруг он сказал:

«Нет, я узнал: вы тетя Галя».

Она нашла платок.

«Ну вот и хорошо, вот и хорошо… Ты стал такой большой, я тебя тоже не сразу узнала. Ты здесь живешь? Вот тут, у Марьи Михайловны?»

«Да, у Марьи Михайловны».

Она положила платок на прежнее место. Он стоял, приподняв голову, и внимательно разглядывал ее. В сумерках не было видно его глаз.

«Я приехала за тобой… Ты поедешь ко мне?»

«Да, — ответил он не сразу. — Мама говорила, что вы за мной приедете».

И тут она в первый раз заплакала навзрыд, потрясенная этим великолепным доверием — последним приветом умершего друга.

«Не плачьте, пожалуйста, — попросил он. — Пожалуйста, не плачьте».

И вдруг ей показалось, что из детских светлых Сашиных глаз на нее глянула великая усталость пережитого страдания. Ей стало страшно и так жалко его, что руки сами собой потянулись к нему.

«Значит, ты все-таки меня не забыл? — сказала она робко. — А я боялась…»

«Немножко забыл, — ответил он, — но я постараюсь вспомнить. Я уже, кажется, начал вспоминать…»

Она улыбнулась сквозь слезы, проводя рукой по его затылку.

«Саша, — сказала она, — иди, пожалуйста, домой. Поздно. Завтра рано утром я приду к Марье Михайловне я попрошу ее отпустить тебя со мной. Ты ей скажи, что мама тебе велела…»

«Да, — ответил он рассеянно. — Она велела. Я поеду».

В сердце отозвался звук его голоса: мертвый, неестественно спокойный, как будто пустой. Но когда, прощаясь, она обняла его, ее обдало нежным теплом его щеки, его маечки… Хотел он этого или нет, а все-таки он был ребенком.

Подумавши несколько и словно боясь уронить свое достоинство, он протянул ей тоненькую руку. Рука была Линина. Она поцеловала маленькую пыльную ладонь.