Изменить стиль страницы

И вдруг одеяло, которым Даня был укрыт, взлетело и голые Данины пятки уперлись в пол. Он сел на постели.

— Ты, ты… — хрипло сказал Даня.

В коридоре послышались шаги и затихли. Зачем в эту минуту не вошла в комнату мать! Может быть, тогда не случилось бы того, что случилось.

Они смотрели в глаза друг другу. Не отрываясь глядел Даня в самое дно чужих глаз, в самое дно прозрачных и удивленных глаз своего лучшего друга.

В тихой комнате было слышно напряженное дыхание мальчиков.

— Ты… ты… — опять тихо повторил Даня, как будто не находя достаточно горьких слов для упрека товарищу, — ты…

Что-то перехватило у него дыхание.

С тяжелой обидой, почти с болью припомнилось ему все, что он пережил за последние несколько дней. Да что за несколько дней — за всю его короткую жизнь.

Он вспомнил слова Кардашева, обращенные к нему, и, задохнувшись, сказал Саше:

— Я… я думал, ты мне как брат… А ты? Ты что? Нотации читаешь? А вот когда надо было помочь, ты взят и сразу отрекся… — Он не то зло засмеялся, не то просто захлебнулся словами. — Еще бы! Ты ведь даже не понимаешь, каково мне было тогда, на сборе. Тебе все равно! Да пропали я пропадом, ты и пальцем не пошевельнешь…

Саша резко дернул подбородком — должно быть, хотел сказать что-то, но Даня не дал ему и рот раскрыть.

— А я говорю, что не пошевельнешь! — крикнул он, с силой ударив кулаком подушку. — И не подумаешь даже… Да вот, к примеру: разве ты нашел для меня хоть одно какое-нибудь хорошее словечко?.. Семка нашел, это да! А ты? А ты?.. Ничего! Нет, если бы у тебя было когда-нибудь такое, как у меня, если бы тебе вот так напомнили б, если б… Да, тогда бы у тебя, небось, нашлись слова, и время, и все. А ты меня попросту бросил. Ты не друг. Ты даже не знаешь, что это такое — товарищ… Что? Обидно правду слушать? Ничего. Мне, может, еще похуже твоего было. У меня, может, все нутро перевернулось тогда. Да только какое тебе дело! У тебя-то самого, небось, полный порядок — все гладко, все чистенько, все прилизано, как твои книжки-тетрадочки! «Как ты разговариваешь, как ты смеешь»… — передразнил он Сашу. — Э-эх! Да если бы хоть один раз, один-единственный разочек что-нибудь случилось и с тобой, ну хоть какая-нибудь там неприятность, беда, самая маленькая, — авось бы ты тогда научился понимать. Скажите пожалуйста! Кузнецова с собой взял, чтобы только не слушать моего нытья. А потом выговоры делаешь: «Как ты разговариваешь?!.» Молчишь? Нечем крыть? Иди, иди… Мне не надо, не надо!.. Иди!

— Всё? — очень тихо спросил Саша.

— Всё, — ответил упавшим голосом Даня.

Саша медленно вышел в коридор.

Там он повозился у вешалки (видно, надевая калоши и пальто), потом послышались его мерные шаги по коридору, и дверь хлопнула. Шаги на парадной становились все тише и вовсе уже не стало слышно их, а сидевший на кровати Даня все прислушивался к затихающему вдалеке звуку.

Внизу хлопнула дверь.

Даня сунул голову под подушку.

— Даня… — тихо сказала вошедшая в комнату мать и услышала в ответ глухое и короткое рыдание, доносившееся из-под подушки.

Глава VII

Вот двор и вот деревянный дом. Вот отгороженное полисадником одинокое дерево во дворе. В сгущающихся сумерках оно белеет ветками, обсыпанными снегом. Вот крылечко, ступеньки.

Яковлева, близоруко щурясь, прочла на медной дощечке надпись: «Елена Серафимовна Подвысоцкая», осторожно отворила входную дверь и поднялась по навощенной желтой лестнице.

Звонок был старинный. Она тихонько дернула проволочную петлю, и в глубине квартиры раздался многократный дребезжащий звон.

Дверь открыла незнакомая старуха.

— Вам кого? — сурово спросила она.

Яковлева хотела сказать: «Я к профессорше», но запнулась и вдруг неожиданно для себя сказала:

— К учительнице.

— Ладно. Заходите, — ворчливо ответила старуха. — Елена Серафимовна, к вам!

Яковлева вошла в комнату и тяжело опустилась на стул.

— Что-нибудь случилось, вероятно? — услышала она приветливый, спокойный голос.

Елена Серафимовна стояла на пороге, опираясь на палочку, и внимательно глядела на свою неожиданную гостью.

Яковлева только махнула рукой. Она не находила слов.

Усевшись в низенькое кресло и слегка склонив голову набок, Елена Серафимовна ждала, когда она заговорит. Но гостья все не решалась начать.

— Он вам верит! — сказала она наконец, собравшись с мыслями. — Я знаю, он верит вам.

Елена Серафимовна чуть заметно улыбнулась.

— Да-да, вам он доверяет, — решительно повторила Яковлева. — А мне он не говорит ничего, и я не знаю, что делать. Он не ест, не пьет и не спит по ночам. Сегодня я слышала, что он всю ночь вертелся и вздыхал. Что с ним? Да разве он скажет!

— Простите, я не совсем понимаю, — сказала Елена Серафимовна. — Наверно, какие-нибудь неприятности в школе… Им, кажется, там не совсем довольны…

Яковлева покачала головой:

— Нет, не то. В школу бы меня вызвали. Это все, должно быть, из-за того, что он с Сашей поссорился, с приятелем своим. А отчего поссорились и что там такое, я понять не могу. Меня как раз не было в комнате, я пришла, когда уже было поздно. А теперь разве спросишь? Никак нельзя. Я бы, конечно, пошла домой к Петровскому, но разве он мне расскажет, если сын не говорит!

Елена Серафимовна покачала головой. Трудно было понять, кого именно она порицает, только лицо у нее стало недовольное, губы сурово поджались.

Но Яковлева этого не заметила.

— Конечно, они — дети, и вес это, может быть, пустяки, — раздумчиво сказала она. — Ну, а если в самом деле случилось что-нибудь плохое? Он так переменился, прямо на глазах. А я… я мать…

— Да, да… — неопределенно сказала Елена Серафимовна. Она решительно не понимала, чего от нее хотят.

— Так вот, в музее я узнала ваш адрес, — продолжала ее гостья, подняв к Елене Серафимовне влажные карие глаза. — Я знаю, он вам верит. И, может быть, вы как-нибудь… я, конечно, понимаю, что вы очень заняты, что у вас очень много таких, как он. Но он у нас теперь единственный. Ну, словом, может быть, вы не откажетесь поговорить с ним? Он дома… он болен…

— Как, даже и заболел? — спросила Елена Серафимовна.

Яковлева горестно кивнула головой. В поисках сочувствия и понимания она взглянула на Елену Серафимовну доверчивым взглядом, но лицо хозяйки выражало не столько сочувствие, сколько удивление.

И Яковлева по-своему поняла ее недоуменное молчание.

— Конечно, я человек простой, — неловко усмехнувшись, сказала она. — Может быть, поэтому-то мне и приходится вас просить, чтобы вместо меня вы поговорили с ним. Мне он не доверяет. Он, наверно, думает: раз я неученая, так мало что смыслю в его делах. Да, я не училась, конечно. Надо было учиться, как учились другие женщины. Но мне казалось: учиться — это только для себя, а дети без присмотра будут. Неправильно, конечно, рассуждала. Надо было учиться смолоду, надо было стремиться стать настоящим человеком, не только матерью. Другие женщины это понимали… Но ведь не каждой же матери быть врачом, библиотекаршей или профессором. Я просто любила своих детей и, не подумайте, тоже работала. Я всегда работала на них, даже когда один ушел на войну, а другого мы отправили в эвакуацию: я тогда дежурила в госпиталях. Отдавала кровь. Просто кровь. Но ведь я не ученая, ничего другого у меня не было. Да и в госпитале от меня, может быть, было немного толку. Я за ними могла ходить только как санитарка, а это, конечно, не то же самое, что быть доктором. Но я как могла работала на них. Я собирала на фронт шерстяные вещи — коски, фуфайки… Чтоб они там не мерзли. Тоже ведь чьи-нибудь сыновья. У кого-то сердце тоже болит… — Она помолчала. — Что я могу? — добавила она тихо. — Я могу любить. Я могу умереть, если надо. Только пусть будут счастливы дети. Они… наши сыновья!

И вдруг Яковлева заплакала. Она заплакала беззвучно, не вытирая слез. Влажные глаза блестели, и лицо ее, немолодое и усталое, вдруг изменилось, словно в темном доме зажегся свет.