— Гурко коварен, — сказал Хохряков. — Мы его недооцениваем. Если ему удалось связаться со своими дружками в Москве, может быть накладка. Мустафик, я бы приостановил акцию. Зачем по-глупому рисковать?

— Расслабься, — посоветовал Мустафа. Подтащил поближе трепещущую вакханку, поставил ей ногу на живот и медленно вдавил пятку в упругую плоть. Девица утробно верещала, будто ее насаживали на вертел. Мустафа откинул голову на кожаную подставку, закрыл глаза. Почти задремал в истоме.

Васька Щуп вечно перестраховывается, иногда это утомляет. В нем сохранились все страхи минувших лет. Он так и не уразумел, как изменился мир, в котором они правят. Взять ту же Зону. Она приносит прибыль, но ни в каких деньгах не оценить моральное удовлетворение, связанное с ней. Зона не просто бизнес и не просто большое развлечение, это его личная, Мустафы, мировоззренческая победа. Естественно, в Зоне бывают накладки — процесс не завершен, — но все легко уладить с помощью экстренных проплат. Мустафа надеялся дотянуть до появления на земле первого поколения истинно счастливых людей. К сожалению, Васька Щуп, будучи незаменимым администратором, не способен оценить величия и красоты его замысла. Для него Зона всего лишь рыночный комплекс, где идет рутинная переплавка: «Деньги — люди — товар — деньги». И если бы он был один такой. Вращаясь в среде самых крутых «новых русских», в правительстве, в Думе и среди предпринимателей, он то и дело угадывал уродливые признаки никуда не девшегося рабьего, совкового мышления — без полета, без вдохновения. Большинство так и остались зацикленными на тленном, сиюминутном — деньги, процент прибыли, кубышка в банке. Этим людишкам удалось превратить Москву в гигантский коммерческий ларек, но с ними он не раскинет Зону от Балтики до Тихого океана. Верную, блестящую мысль высказала недавно то ли Хакамада, то ли рыжий Толян: самые прогрессивные идеи обречены на провал, пока не вымрет это стадо, зараженное семидесятилетней большевистской проказой.

— Эх, Васенька, — Мустафа с трудом разлепил сонные очи. — Пойдем, что ли, хватим парка напоследок?

На полке Хохряков продолжал уныло гнуть свое: проморгали, кабы чего не вышло, раздавить гаденыша — и точка.

— Скажи, Сергеич, чего так нянчишься с этим Гурко? Он ведь как заноза, или не видишь? Куда ни сунь, так и будет торчать. До сих пор не выяснили, зачем он вообще появился.

Юные телки перетянулись за ними в парилку: Донат Сергеевич покоился на брюхе, а девочки умело растирали, лелеяли каждую его жирную мясинку. Впечатление было такое: три озорных осы вьются над туловищем полудохлого тюленя. Картина вызывала у Хохрякова гадливость.

Мустафа перевернулся на бок, тяжело пыхтел. С сальной кожи струился коричневый пот.

— Глупости, Щуп!

— Почему?

— Гурко — штучный товар, а мы привыкли партиями брать. Вот и затоварились дешевкой. Этот паренек высоко летает. И в одиночку. Пойми своей мужицкой башкой, Вася. Или мы таких, как Гурко, приспособим, пристегаем к своему делу, или придется с ними бороться. И с кем останемся? С писателем Клепалой? С башибузуками из твоей охранки? С Гайдарами и татарами?

— Ты вроде его побаиваешься, — удивленно произнес Василий Васильевич.

— Кого я побаиваюсь, — скривился Мустафа, будто кислого хватил, — того уже нет на свете.

Хохряков поднял из шайки мокрый веник и начал себя потихоньку охаживать. В чем-то он был согласен с подельщиком. Он и сам, чем дольше приглядывался, тем больше мягчал к этому сыскарю, заброшенному в их владения волей случая. Это было не просто естественное уважение сильного человека к чужой, да еще молодой силе. Что-то иное. Ему было любо наблюдать, как Гурко хитрит, как валяет дурака, как искусно копит в себе запал, который надеется поджечь в нужный момент. Да, прав Мустафа, Гурко крупный хищник, но порода у него другая, не их. Вот это как раз опасно. В одном лесу им не ужиться. Не всякую гадину можно приручить, а ту, которую нельзя приручить, следует раздавить немедля. Иначе укусит. Больно укусит. Мустафа, блаженно постанывая от разнообразных прикосновений девичьих лапок, словно услышал его мысли.

— Хватит об этом, Вася. На Малахове мы его кровью повяжем. Обычное дело. Куда он после денется?

— Хорошо, — согласился Хохряков. — Но под твою ответственность. Чтобы не было претензий.

— Шутишь, Васютка? Нет, так не пойдет. Зона на тебе одном, ты за все в ней отвечаешь. Будут и претензии, если что случись.

Мустафа вдруг сел, ошалело вращая глазами, как прожекторами. Разом сбросил с себя греховодниц. Хохряков догадался, что за этим последует. Не бывало такого, чтобы Мустафа на отдыхе не выкинул какое-нибудь острое коленце. Так и вышло. Одну из прелестниц, самую пышнотелую, Донат Сергеевич загреб под себя и чугунным, литым коленом придавил шею к мокрым доскам. Девушка захрипела, забилась под ним, как крупная белая рыбица. Забавно болтались в воздухе пухлые ножки. От наслаждения лицо Мустафы перекосилось, на губах выступила пена.

— Ну-ка, подержите за ноги, — шумнул на девиц. Те послушно, как в трансе, навалились на трепещущие бедра подружки. Мустафа давил все сильнее. Из-под его колена несся жалобный, саднящий писк.

— Гляди-ка, гляди, — гремел Мустафа. — Пульсирует, трясется, не желает помирать, сучка! А вот мы тебя вот так! Или еще вот так! Хорош массажик, да? А ты говоришь — Гурко! Да мы с тобой всю Россию под колено!..

Очарованный, следил Хохряков за потехой, хотя вовсе не одобрял происходящего. В умерщвлении глупой телки не было никакой идеи, а только похоть и страсть. Но все равно зрелище поучительное. По капле, по крохе Мустафа выдавливал жизнь из грешного женского тела, и Хохряков понимал всю философскую глубину этого действа. Но по какому-то внезапному капризу хозяин не довел пытку до логического конца. Поднял колено и спихнул полуживую розовую тварь на пол. Подружки оттащили ее в угол, и там она блеванула.

— Видишь ли, — печально произнес Мустафа, — все надоедает. И давать жизнь и отбирать. Иногда додумаешься, к чему все усилия? Для кого стараемся? Мы им дали все — свободу, полные прилавки, а они лают изо всех щелей. Поганую человечью природу не переделаешь. Хоть в Зоне, хоть где. И все же… Помнишь, как у Булата: «Не оставляйте стараний, маэстро! Не убирайте ладони со лба». Будто про нас с тобой, а, Васюта?

Многое прощал хозяину Хохряков, как не прощать, коли тянут в одной упряжке, но когда тот впадал в поэтическую меланхолию (обычно нюхнув кровцы), его наизнанку выворачивало, как вон ту полудохлую девку в углу. Его свирепая, прямая натура не воспринимала психологическую ломку, в которой пятый год подряд бились, как в падучей, завшивевшие, зачервивевшие интеллигенты, изображая вековую муку. Для такого представления ему вполне хватало полоумного Фомы Кимовича, у которого тоже с языка то и дело прыгали, как вошки, то стишки, то побасенки. Если от кого смердело в округе, то именно от этих краснобаев, пишущих книжки и играющих роли. Мустафа нарочно его поддразнивал, подражая этим висельникам. И доставал-таки иной раз до печенок. Но не сейчас.

— Ничего, — сказал Хохряков, плеснув на каменку квасной ковшик. — Время покажет, у кого козырная масть.

И в тот же вечерний час отошел ото сна Савелий, телевизор заглох, и лампочка на потолке еле тлела. Рядом лежала голая кришнаитка Кланя и глядела на него влюбленным взглядом. Он сперва не понял, что произошло — какой-то лик другой, — потом догадался. Пока он спал, Кланя смыла со лба алое пятно, и иную краску, и причесалась так ловко, что бритая часть головы укрылась под светлой волной волос. Милая, весенняя девушка, исцелованная до синяков под глазами, — и больше ничего. Дьявольская жуть с нее спала, как шелуха, поэтому он сразу ее не признал.

— Ты ли это, Кланюшка?

— Я, Савелий. Кушать хочешь?

Савелий прислушался к себе. Да, он хотел есть, пить и еще кое о чем помышлял, скоромном. Его первая в жизни услада оказалась как бездонная бочка: сколько в нее не лей — все мало. Кланя спросила изумлении: