Через десять минут выехали на набережную, и погони вроде не было. Дарья Семеновна, за долгую жизнь с чекистом, прошедшим путь от разбитного опера до сурового, задумчивого генерала, привыкла ко всяким передрягам и ни о чем не спрашивала: спокойно ждала, пока все само собой уладится. Андрей Семенович горделиво попыхивал сигаретой на заднем сиденье и лишь поинтересовался, когда отъехали от опасной зоны:

— Ну что, Серенький, как я его приложил?

— Крепко, Андрей Семенович, — буркнул майор, все еще мучимый стыдом. — Надолго запомнит.

Гриня Лунев невинно похвастался отобранной у бандита телефонной трубкой.

— Поглядите, Сергей Петрович, М-314, японская. Не меньше трех штук. Давно о такой мечтал. Да разве на козырьковскую зарплату купишь.

— С тобой после поговорим, — урезонил его майор. — Полковник тебя научит, как приказ нарушать.

— Да я что, — в улыбке блеснул зубами Гриня. — Вижу, вы малость замешкались, проявил инициативу. Все по уставу. Но я вас прошу, Сергей Петрович, не надо жаловаться. Я же говорил, шеф и так в психушку грозит упечь.

Родителей Гурко доставили на одну из базовых квартир в районе Бирюлева. Старики хоть и брюзжали для видимости, но в общем отнеслись к неожиданному переезду нормально. Андрей Семенович попросил передать Олегу, что от его безобразного поведения у матери повысилось давление. Литовцев старался не смотреть на Дарью Семеновну. За годы дружбы с Олегом он съел десяток кастрюль борща, приготовленного ее руками, а теперь не мог даже толком объяснить, где ее сын. Но он надеялся, что вскоре это недоразумение прояснится.

К обеду вернулся в контору, где его ждал Козырьков. Они заперлись в кабинете и просидели за рабочим столом несколько часов подряд. Пили кофе чашку за чашкой, но Иннокентий Павлович позволил себе несколько рюмок коньяку. По всем прикидкам выходило, что при штурме Зоны шансы выпадают пятьдесят на пятьдесят. Это при условии, что удастся добыть еще кое-какую информацию. Если не удастся… В запасе оставалось пять дней.

Но при любом раскладе затея была безумная. По сути речь шла о войсковой операции в ближайшем Подмосковье, направленной на спасение одного человека. Кем бы ни был этот человек, цена получалась непомерной. Вдобавок оба понимали, что при самом благоприятном исходе операции, проведенной без санкции Самуилова, это означало конец служебной карьеры Литовцева, а точнее, и физический конец их обоих. Не во время операции, так чуть позже. Когда все технические детали были осмыслены и общий план вчерне составлен, поговорили и об этом. Усталый от шестидесяти насыщенно прожитых лет, горячего кофе и коньяка, Козырьков откинулся в кресле и задумчиво посмотрел на более молодого партнера.

— Скажи, Сергей, зачем все-таки это надо? Ведь плетью обуха не перешибешь. И твой Гурко не мальчик, знал, на что шел.

К ответу Сергей Петрович был готов, хотя получилось не так убедительно, как хотелось бы. Наверное, Гурко ответил бы точнее.

— Наступает момент, Кеша, когда приходится выбирать. Не между жизнью и смертью, нет. Между тем, червяк ты или человек. Я не могу оставить Олега без помощи. Но это касается только меня. Ты можешь не ввязываться.

— Без меня ты не справишься.

— Чего хитрить, Кеша, мы и вдвоем вряд ли справимся. Что это меняет?

Козырьков посмаковал глоток коньяку.

— Знаешь, чему я завидую? Ты живешь, будто у тебя две головы. Я так не умею.

— Значит, отказываешься?

— Как раз нет, начальничек. И знаешь почему? Я свой выбор сделал, когда ты еще пешком под стол ходил.

— Ну и замечательно, — майор зевнул с облегчением. — Я и не сомневался, честно говоря… Давай досье на этого летуна…

В тот же час Мустафа беседовал с Хохряковым. Был тот редкий случай, когда Василий Васильевич выбрался на побывку в Москву. Мустафа повез его в чудо-баньку в Олимпийском комплексе, оборудованную так, что гостям казалось, будто они очутились в раю. Все, чего добился рынок за долгие годы нелегкой борьбы, было к их услугам: обильный стол, распутные юные девы на любой вкус, меланхоличная обслуга, состоящая из отменно вышколенных болванчиков-массажистов, творческих работников (в баню вызывали преимущественно сатириков и модных певцов), парикмахеров, экстрасенсов и прочей челяди, помогающей оттянуться забуревшим бизнесменам, но все это, конечно, не главное. Впечатляла атмосфера этого заповедного, предназначенного для демократической элиты уголка: усилиями лучших зарубежных дизайнеров банька (вместе с парилкой, бассейном и подсобными помещениями) была смонтирована таким образом, что у счастливчика, попавшего внутрь, создавалось ощущение свободного парения в некоем суверенном пространстве, насыщенном мелодичной музыкой, неярким, интимным светом и неземным покоем. Как это возбуждало своенравных рыночников, трудно описать, да и зачем, если все равно вряд ли кому из простых смертных удастся там побывать. Надо заметить, Хохряков презирал все эти аристократические забавы, с упреком говаривал компаньону: что же, дескать, друг ситный, великое дело делаем, державу строим, потомкам даем урок, а ты все тешишься побрякушками, швыряешь деньги на ветер. Мустафа лишь посмеивался про себя, считая поделщика, в сущности, дикарем, человеком без тонких чувств, способным к черновой работе, но не более того. По его мнению, неразвитая душа Хохрякова закрыта для глубоких, возвышенных переживаний, зато иные его качества незаменимы в той звериной борьбе, которую они вели с целым миром. За годы достатка и свободы Хохряков ничуть не цивилизовался, как был, так и остался тупым русским пеньком, но именно поэтому ненавидел соотечественников с такой угрюмой силой, с какой не могла ненавидеть их ни одна нация на свете, включая чечен и Чубайса. Чувство ненависти, с которым он жил, было чистым и первозданным, как утренняя заря, потому что никаких явных причин для нее у Хохрякова не было.

На этот раз он объявился в Москве по каким-то личным делам и заодно завернул к Мустафе, чтобы поделиться некоторыми сомнениями. Они сидели за накрытым столом в предбаннике, укутанные в махровые простыни, обвеваемые ласковым ароматным ветерком, стекающим из кондиционных ниш. Пышнотелая голая отроковица осторожно почесывала, ласкала жесткие ступни Мустафы, еще две точно такие же делали попытки, жеманно хихикая, подобраться и к Хохрякову, но он брезгливо пинал их куда попало.

— Убери ты их ради Бога, Мустафик, — взмолился наконец. — Ты же знаешь — не люблю я блядюшек, или я их сейчас пристукну.

— Цыц! А ну замри! — деланно грозно прикрикнул Мустафа на расшалившихся проказниц, у которых от тумаков только ярче вспыхивали остекленелые, наркоманские очи. — Не понимаю тебя, Васенька, это же так отвлекает. По-стариковски побалдеть.

— Не всякая дурь человеку надобна, — нелюбезно отозвался Хохряков. — Без иной можно и обойтись.

Они уже изрядно выпили, закусили, сделали по паре ходок в парилку и потихоньку, опиваясь медовым чаем, налаживались на третью, завершающую.

Сомнения Хохрякова касались предстоящего праздника с участием Кира Малахова, где залетному чекисту Гурко предстояло сыграть роль чистильщика. По наблюдениям Хохрякова выходило, что неукротимый, возомнивший о себе пострел собирался в очередной раз взбрыкнуть, и это было логично. Однако насколько Хохряков изучил всю эту краснопузую чекистскую сволочь и их повадки, для того, чтобы удачно взбрыкнуть, Гурко должен попытаться выйти на связь с Демой Гаврюхиным, самым знаменитым покойником Зоны, а он этого не сделал. Или, хуже того, они сходку проморгали.

— Что же тебя беспокоит, Васюта? — искренне озадачился Донат Сергеевич. — Дема подконтролен, Гурко подконтролен. Добавь по снайперу на каждого — и баста. О чем базар?

После первых двух чудесных воскрешений Дема Гаврюхин действительно был повязан такой густой сетью всевидящих глаз, что, кажется, шагу не мог ступить, чтобы его не засняли на пленку. Но так ли это? Его не трогали обдуманно, как в Москве давно не трогают так называемую коммунистическую оппозицию, которая вся под колпаком. И Дема в Зоне, и оппозиция на воле — прекрасная выхлопная труба для дурных паров, скопляющихся среди быдла. Отбери у быдла трубу, и оно рано или поздно рванет, как подпаленная изнутри куча навоза.